No End, страница 62…

В этих заметках речь пойдёт о главных темах повести и о некоторых событиях, которые ещё ждут её героев. Читатель, который предпочитает узнавать их судьбу по мере рассказа, быть может, захочет вернуться к этой странице чуть позже.

Открыть обзор глав II–XIIСвернуть обзор глав II–XII

Ниже — основные мотивы глав со второй до последней, по французскому оригиналу.

II. La Solitude — «Одиночество»

Главный мотив — потребность человека в другом человеке, даже среди самой прекрасной природы. Эвенор оказывается в мире, который внешне напоминает рай и обещает жизнь без нужды и забот. Однако природное изобилие постепенно обнаруживает свои пределы: оно поддерживает тело, но не отвечает на потребность быть любимым и понятым. Санд связывает развитие мысли, памяти и чувств с человеческим общением. Одиночество здесь становится испытанием самой способности жить осмысленно. За красотой пейзажей всё заметнее проступает печаль существования, которому недостаёт близости.

III. Leucippe — «Левкиппа»

В центре главы — возвращение к полноценной жизни через сочувствие и привязанность. Встреча с Левкиппой открывает Эвенору возможность снова почувствовать себя среди близких. Взаимопонимание возникает прежде связной речи: через голос, взгляд, жест и участие в чужом страдании. Одновременно перед героями приоткрывается древний мир, обладающий знаниями и верованиями, которых они ещё не понимают. Его созерцательная мудрость сопоставляется с человеческой любознательностью и стремлением деятельно осваивать землю. Настроение главы соединяет радость обретённой близости с ощущением большой, пока ещё непостижимой тайны.

IV. Le Verbe — «Слово»

Главный мотив — рождение слова, способного выразить внутреннюю жизнь человека. Умения называть предметы оказывается недостаточно, когда пробуждаются нежность, благодарность и любовь. Поиск выражения для этих чувств становится одновременно поиском понимания самого себя. Наставница помогает героям увидеть в способности любить связь человека с Богом и другими существами. При этом любовь требует бескорыстия, а привязанности уже начинают приносить ревность и страх разлуки. Глава показывает, как вместе с богатством чувств растёт и душевная уязвимость.

V. Les Dives — «Дивы»

Повествование обращается к судьбе дивов — древних предшественников человечества в мире этой легенды. Через их историю Санд размышляет о связи живых существ с условиями земного существования. Любовь к Богу, близким и своему роду составляет основу их духовной жизни. Однако нравственная высота и накопленная мудрость не дают власти над изменениями природы. Особенно важна мысль о преемственности: знания и духовные приобретения могут пережить тех, кто их создал, и послужить другим. Величественная история постепенно приближается к личному вопросу о том, насколько прочна вера перед лицом собственного страдания.

VI. La Mère — «Мать»

Главный мотив — материнская любовь, вступающая в мучительный спор с верой. Древняя история становится исповедью, в которой общие представления о жизни проверяются самой близкой и болезненной привязанностью. Надежде на бессмертие противостоит желание сохранить любимых рядом, в их земном существовании. Стремление защитить их заставляет пересматривать убеждения, прежде казавшиеся незыблемыми. Одновременно возникает вопрос о свободе существа, способного как улучшать мир, так и причинять зло. Это скорбная глава о любви, сопротивлении утрате и трудности согласовать убеждения с голосом собственного сердца.

VII. Le Devoir — «Долг»

Здесь любовь становится основанием осознанной ответственности. Сочувствие к чужой боли подготавливает героев к разговору о собственных обязанностях. Особенно подробно раскрываются равенство мужчины и женщины, верность и взаимность супружеского союза. Принадлежность близких человеку предполагает, что и он сам принадлежит им, принимая связанные с этим обязанности. Полученные знания и счастливую жизнь необходимо связать с благом других людей. Главный вопрос главы — как сохранить любовь и исполнить долг, когда привычный покой уже не может вместить всё, к чему человек призван.

VIII. L’Hyménée — «Брачный союз»

В центре главы — любовь, которая становится сознательным союзом на всю жизнь. Она раскрывается через совместный труд, устройство общего быта и заботу о счастье другого. Даже повседневные решения требуют согласовать изобретательность, потребности тела и нравственное чувство. Санд подчёркивает необходимость гармонии между разумом, сердцем и телесной жизнью. Вместе с личным счастьем укрепляется понимание обязанностей перед людьми за пределами собственного убежища. Светлая торжественность главы сопровождается тихой печалью разлуки, которую любящему сердцу тоже приходится принимать.

IX. L’Orgueil — «Гордыня»

Повествование возвращается к жизни племени, в котором начинает разрушаться прежнее согласие. Развитие способностей сопровождается желанием выделяться, превосходить других и присваивать себе больше. Сила, красота и новые умения приносят пользу, но одновременно становятся основаниями соперничества. Постепенно преимущество над другим человеком начинают принимать за право распоряжаться им. Стремление к самостоятельности тоже обнаруживает опасную сторону, когда свободу признают прежде всего за собой. Главный мотив — развитие без достаточной нравственной опоры, при котором внешние приобретения сопровождаются утратой братства.

X. Le Culte du Mal — «Культ зла»

Главная тема — превращение страха и пережитого унижения в ненависть. Люди, ищущие защиты от жестокости, оказываются способны перенять её способы действия. Санд связывает ожесточение с нуждой, одиночеством, суеверием и обманом. Страх перед высшими силами становится оправданием насилия, тогда как рядом возникает представление о Боге, которому нужны любовь и добрая воля человека. Перед героями встаёт вопрос о братстве с теми, кто кажется опасным и глубоко заблуждающимся. Глава испытывает возможность сохранить человечность перед лицом чужой жестокости и собственного желания отступить.

XI. La Famille — «Семья»

Главный мотив — восстановление человеческих связей после вражды и разобщения. Санд ставит вопрос о том, можно ли исправить зло, повторяя насилие, которым оно было совершено. Любовь раскрывается в отношениях супругов, родителей и детей, а затем распространяется на человеческий род как общую семью. Такое родство предполагает уважение к чужой жизни и свободе, включая отказ от жестокости к животным. Однако близость происхождения и привычное благополучие ещё не обеспечивают взаимопонимания. Тёплая, примиряющая интонация соседствует с тревогой о том, насколько глубоко люди готовы принять предлагаемые им перемены.

XII. Le Paradis Retrouvé — «Обретённый рай»

Последняя глава проверяет на прочность любовь героев и их стремление помогать людям. Добрые намерения встречают сопротивление, а желание наставлять других оказывается трудно отделить от уязвлённого самолюбия. В супружеской близости особенно важной становится способность поочерёдно поддерживать друг друга в слабости и сомнении. Одновременно обостряется вопрос о свободе, которую человек должен признавать и за окружающими. Образ рая связывается с устройством общей жизни, основанной на любви, справедливости и взаимной ответственности. Финал сохраняет легендарную таинственность и расширяет личную историю до размышления о возможном будущем человечества.

ЭВЕНОР И ЛЕВКИППА

ЛЮБОВЬ ЗОЛОТОГО ВЕКА

ДОПОТОПНАЯ ЛЕГЕНДА

PRÉFACE

ПРЕДИСЛОВИЕ

Обычно предисловие предназначается для того, чтобы с возможно большей скромностью подчеркнуть достоинства книги, предлагаемой читателю. Разумнее было бы указать ему на все её недостатки: должным образом предупреждённый, он был бы более склонен к снисхождению.

Попробую воспользоваться этим способом и скажу, что «Эвенор и Левкиппа» — ни история, ни роман, ни поэма в собственном смысле слова; что книга эта, быть может, слишком прозаична для тех, кто пожелает найти в ней лишь игру воображения, и весьма дерзновенна для тех, кто примет её чересчур всерьёз. Это нечто вроде вступительного рассуждения, облечённого в форму рассказа, к сочинению, которое я начала и от которого ещё не вполне отказалась: оно было бы одновременно и романом, и историей любви на протяжении всех эпох человечества. Под любовью я разумела бы не только взаимное влечение полов, но и все великие проявления любви; и для начала сказание об Эвеноре и Левкиппе в равной мере раскрывает как материнское, так и супружеское чувство.

Желая исполнить свой труд добросовестно, я должна была обратиться к первому проявлению духовной любви[П1], предание о котором донесли до нас древние мифы, и, находя, что предание об Адаме и Еве и без того было сверх меры разобрано и истолковано, я избрала образы, в которых меньше искусственности. Причины этого выбора, как и причины тех романических догадок, которым я предавалась с удовольствием, быть может, не разделяемым читателем, найдутся на протяжении книги; и это ещё один из недостатков, на которые я должна указать критике, чтобы облегчить её труд, и читателю, чтобы расположить его к терпению.

Жорж Санд.

Ноан, 25 августа 1855 года.

1

ЛЮБОВЬ ЗОЛОТОГО ВЕКА

ДОПОТОПНАЯ ЛЕГЕНДА

INTRODUCTION

ВВЕДЕНИЕ

LA CRÉATION

СОТВОРЕНИЕ

В лоне могучей вселенной встреча кометных облаков породила пылающее тело, которое тотчас покатилось в небесные бездны, повинуясь царившим там законам, законам вечным, при которых самые грозные в наших глазах потрясения — лишь необходимые следствия предустановленного порядка, бесконечного, вечного в своей совокупности.

Высший закон вселенной — жизнь. Неутомимый податель этой жизни, не знающей ни покоя, ни пределов, — Бог. Даровать жизнь — значит совершать деяние любви. Итак, Бог — всеобщий очаг бесконечной любви.

Эти скопления, частицы или обломки космической материи, которые называют туманностями, кометами, астероидами и прочим, — словно пыль, из которой созидаются миры. Наш мир — одно из её сгущений, одно из возможных сочетаний. Их приближение устрашает людей, а между тем жизнь таится в недрах этих таинственных очагов, рассеянных в пространстве.

Итак, этот мир, один из самых малых среди населяющих бесконечность, зажил огненной жизнью с той минуты, когда начал мерное движение по тем полям эфира, где ему только что был назначен путь. Масса расплавленных веществ, непрестанно сжимающих и пожирающих друг друга, — вот что служило ареной исполинского пожара, который на протяжении поистине неизмеримых верениц веков являлся обитателям других миров в небесных равнинах едва различимым светочем, звездой или кометой.

Откровение ли, умозаключение ли — мифы древних исполнены великой глубины. Видение ада имело здесь, на земле, своё действительное воплощение. Царство Плутона — не пустая грёза. Низвергнутый в глубь земных недр, мрачный дух огня ещё ревёт устами вулканов; но некогда ему принадлежала власть над нашим миром, он реял над его поверхностью, составлял с ним одно целое; он изливал на него потоки пламени, проносил над ним свои дымящиеся факелы и выдыхал ядовитые газы. Сера и битум, молнии и пылающие горнила, образование сплавов или плавление металлов, ужасающие громы, взлёт тёмных туч, далеко гонимых пожирающим пламенем, необузданное кипение химического начала — вот о чём свидетельствуют следы этой первой эпохи земли.

Но была ли это жизнь? Это была жизненная сила минералов, создание костного остова мира, которому предстояло призвать жизнь в своё лоно; стало быть, это уже была жизнь.

2

Вторая эпоха, по видимости, коренным образом преображает судьбу этой планеты; в действительности же она лишь видоизменяет её. Химическое начало неизбежно будет обуздано собственными результатами. Подобно тому как топливо в горниле обращается в стекловидную массу, раскалённое вещество затвердело и несколько остыло на поверхности, и неизмеримые массы дыма, которые сила огня оттесняла в верхние слои атмосферы, вот-вот прольются потопными дождями на ещё пылающую почву.

Это царство Нептуна, это исполинская борьба рождающихся океанов с плутоническими силами, которые бьются и корчатся в долгой агонии, агонии, длящейся несколько сотен тысяч лет. Это эпоха тех подводных вулканов, столь разительные следы которых ещё хранит наша почва, эпоха кипящих волн, низвергающихся на огненное горнило, которое шипит, мало-помалу угасая. Ещё долго вода остаётся обжигающе горячей, а морские впадины — лишь огромными кипятильными котлами. Земля содрогается от чудовищных толчков, трескается, раскалывается и извергает свои недра.

Что же это за страшная битва двух стихий, словно бы ожесточённо стремящихся уничтожить друг друга? Не отцеубийственная ли это борьба духа вод, рождённого духом огня, и духа огня, который отказывает во владычестве над землёй этой новой силе, вышедшей из его собственного лона?

Нет, этот катаклизм, ужаса и длительности которого человеческое воображение не в силах объять (быть может, едва заметный в летописях неба), — не хаос и не разрушение; это бракосочетание, это деяние божественной любви, и рёв, стоящий над этим пылающим ложем, — брачный гимн материи, которая испускает и принимает начало новой стихии жизни.

Да, это органическая жизнь зарождается и медленно возникает на новой земле. Вулканические возвышенности, которых воды не могли поглотить, понемногу выступают по мере того, как иссякают небесные водопады. Моря стремятся улечься в своих остывших впадинах; будущие материки появляются над водами, подобно островам, площадь которых с каждым часом творения незаметно возрастает.

Пепел и ил, все растворённые вещества, долго кружившие и носившиеся в мутных волнах, осаждаются или пристают к поверхности. Пробуждается растительность, сперва безмолвная и таинственная в глубине морей — единственного вместилища, достаточно остывшего, чтобы благоприятствовать ей, — и незаметно расцветает на поверхности земли.

За царством водных растений, «лишайников, мхов, фукоидов и других растений океанских лугов», следует царство папоротников «и всех пышных древовидных форм», которые ныне разбивает кирка рудокопа.

3

Одновременно с растением начинает дышать животное. Одно и то же начало, отныне новое на земле, ибо оно представляет собой соединение и как бы порождение предшествовавших ему начал, вызывает развитие разнообразных форм жизни. Первые существа «колеблются между растительным и животным бытием». Зоофиты[П2] и моллюски, первоначальный набросок органического творения, видят, как мало-помалу вокруг них возникают первые рыбы, а над рыбами первые яйцекладущие «начинают жить под открытым небом».

Зародыш сложился, готовится новая эпоха; первичные типы уже движутся во влаге и на суше. Путём непрерывного развития царство Пана утверждается на земле, ставшей пусть не самым обширным, но самым интересным вместилищем здешней жизни, способной к совершенствованию.

В эту третью эпоху появляются млекопитающие, «они оживляют своими играми саванны и необъятные леса обоих миров». Множество типов, всё более совершенных по своему строению, образует лестницу всё более развитых сочетаний, от крошечного, стремительного и прожорливого животного, что движется в капле воды, до слона, под широким и спокойным лбом которого таятся удивительные инстинкты, быть может, зачатки мысли, памяти и предвидения.

Прежде чем присутствовать в воображении (оно одно способно осветить для нас подобную сцену) при зарождении человеческой жизни на нашей планете, постараемся составить себе представление о том действии природы, которым она преобразует жизненное начало, переходя от типа к типу, подобно тому как алхимик претворял металлы, перенося их из одного тигля в другой.

Я говорю: постараемся составить себе об этом представление; я не говорю: постараемся увидеть, как это совершается. Это зрелище всегда будет ускользать от восприятия наших чувств, ибо это тайна всецело божественная, одна из тех тайн, чьи причины и цели истинная религия позволяет нам исследовать, но чьего осязаемого осуществления никогда не уловит даже атеизм при всей холодной пристальности своих наблюдений.

Верующий объяснит её не лучше; но слепо верующий даже и не взглянет на неё, тогда как верующий, желающий верить ещё глубже, будет смотреть во все глаза; ибо чем пристальнее он будет всматриваться, тем сильнее убедится, что если всякое чудо — лишь явление природы, то по той же причине и самое малое явление природы — возвышенное чудо её Творца.

4

Возьмите один из тех цветков, которые называют мотыльковыми, и взгляните на бабочку. Не один ли замысел определил строение этих двух существ? Взгляните на двадцать или тридцать случайно выбранных цветков: вы найдёте двадцать или тридцать насекомых, сходных с ними окраской или формой. Иное сходство окажется столь разительным — офрис мухоносный, листовидка и прочее, — что вы заколеблетесь, животное ли перед вами или растение.

Верхние крылья и лапки кузнечика — это листья пшеницы и травинки, прилаженные к телу, которое само похоже на колос злака. Наблюдателей часто поражают эти сходства, и естествоиспытатели охотно уверяют себя, что природа облекла некоторых существ в одеяние, сходное с окружающей их средой, чтобы помочь им укрыться от зоркого взгляда врагов.

Это объяснение наивно; но не приходит ли на ум другое, более глубокое? Эти формы и краски, запечатлевшиеся во всеобщей субстанции[П3], чтобы сперва образовать растение с определённым строением, а затем существо ещё более совершенного строения, которое питается в его лоне или порхает в воздухе вместе с его ароматами, — не мысль ли это, порождающая более совершенную мысль, не плод разума ли, обретающий полноту в ещё более полном плоде разума?

И всё же эта бабочка, словно отделившаяся от ветки, подобно цветку, который внезапно ожил и полетел, не была порождена этим цветком, навеки неподвижным на своём стебле. Одно, несомненно, есть следствие другого, но не его порождение. Не пыльца растения дала начало этому существу, очертаниями похожему на его лист или оттенками — на его венчик. Семя растения не превратилось в яйцо, из которого солнце вывело насекомое. Этого нет, этого быть не может, этого никогда не было.

5

Итак, следует остерегаться мысли, будто какой-либо тип служит вещественной формой для отливки другого типа. Есть лишь одна форма — та, в которую природа, то есть субстанция, приведённая в движение божественной мыслью, последовательно отливала все свои творения, изменяя после каждого типа самую форму, но столь тонко и постепенно, что от одного типа к другому можно проследить связь мысли, хотя от исходной точки — положим, камешка — до конечного результата — человека — лежат бездна веков и бездна различий.

Таков божественный способ действия природы. Книга Бытия говорит нам, что Бог действовал иначе и сотворил вселенную за шесть дней; дни Бытия — великие иносказания для всякого, кто хочет сохранить уважение, внушаемое памятником веры наших отцов. Но Бог, не открывший нам возраста вселенной, по крайней мере сам написал Бытие нашей планеты в недрах этой самой планеты; и вслед за этой мёртвой буквой Тот, кто никогда не отдыхает, ибо бесконечная любовь не знает усталости, явил без единого пробела живую букву живого творения.

Философы прошлого века, отвергая разом и безумное суеверие, и серьёзную веру, спрашивали себя, из чего Бог создал мир, утверждая, что из ничего даже Бог не мог создать что-либо. Они были правы: Бог не совершает невозможного, ибо для Того, кто знает всё, невозможного не существует.

Бог не создал нечто из ничего, потому что ничто насмешливых философов не существует. Где же в этой необъятной вселенной найдётся уголок величиной с ноготь, в котором не было бы ничего? Откройте просторы бесконечности науке или хотя бы поэзии, человеческой мечте, и они тщетно будут искать там пустоту и небытие. Эти три слова: пустота, небытие, ничто — лишь слова, призванные на человеческом языке выражать относительные пределы человеческого знания и могущества. Когда вы думаете, что ваша рука пуста, она ещё полна неуловимых атомов, каждый из которых — целый мир. Когда во сне ваш мозг не занят суждениями, он всё ещё полон сновидений и образов.

6

Итак, не из ничего и не посредством ничего, а из всего, ибо из всеобщей субстанции, одушевлённой бесконечной любовью, Бог, переходя от одного типа к другому, создал все типы, связанные между собой, хотя они и не происходят друг от друга путём рождения. Каждый сотворённый вид должен воспроизводиться в пределах своего вида, говорит Книга Бытия. Если понимать этот текст именно так, он недвусмыслен, он безусловен, и мы, со своей стороны, именно так его и понимаем.

Скоро станет ясно, почему мы сами со всей силой настаиваем на этом способе действия божественного художника; способе, правда, таинственном, самое осуществление которого совершенно неведомо человеку, но оттого не менее незыблемом, в чём человек может убедиться сам.

В самом деле, человек, в свою очередь, пытается создавать новых существ, изменяя тех, что служат его нуждам или удовольствиям. Человеческое искусство посредством прививки и скрещивания выводит разновидности плодов, цветов или животных, которых Эдемский сад не являл взорам первых людей; но эти плоды искусства недолговечны. Их необходимо поддерживать заботливым уходом в домашнем хозяйстве, иначе природа вступает в свои права, растение и скот быстро вырождаются, искусственная разновидность исчезает, и дикий тип вновь предстаёт во всей своей силе. Итак, человеческий способ действия, как бы он ни был изобретателен и учён, никогда не достигает истоков великой реки жизни; и если человек на миг отводит от неё тонкие струйки, то, едва перестав удерживать их в своей руке, видит, как жадно они возвращаются в естественное русло. Пусть же человек не спрашивает себя, как Бог из ничего создаёт нечто; пусть лучше спросит, почему сам он из чего-либо не может создать ничего, что несло бы неизгладимую печать Божьего творения.

7

Скажем, какое важное следствие вытекает из этого положения; ибо, хотя появление человека на земле, после новых неизмеримых черед столетий, знаменует новую эпоху — ту, которую философ[1], чьё деление мы принимаем, называет эпохой Юпитера, отца людей; хотя появление этого нового существа и ведёт к изменению облика земного мира, переход был столь постепенным и незаметным, что совершенство последних плодов творения нам следует оценивать тем же взглядом, которым мы охватываем всю цепь существ. Скажем же, на какой вопрос мы хотели ответить, разграничивая последовательность творения и последовательность рождения.

Не сын ли человек обезьяны? Вот о чём люди, немного знакомые с новыми учениями естественной истории, с тревожной иронией спрашивают знатоков этой науки. И некоторые из этих знатоков колеблются с ответом: действительность, открывающаяся их наблюдению, побуждает их сказать «да», но их печалит и страшит низменное и возмутительное следствие такого утверждения.

Так вот, разрешать этот ужасный вопрос надлежит не естествоиспытателям в собственном смысле слова, а тем учёным, которые изучали природу как наблюдатели, анатомы, философы, художники, метафизики и моралисты. Прислушайтесь к этим великим умам: они скажут вам, что человек воистину сын Божий, тогда как все низшие создания — лишь Его творения[2].

Посмотрим, каково было бы сказание о происхождении человека у естествоиспытателей в собственном смысле слова, исходящих из наблюдаемой действительности. Пара бесстыдных, зловредных, безобразных животных, заблудившаяся в каком-нибудь лесу вдали от привычного обиталища, могла бы оказаться застигнутой одним из тех великих преобразований природы, которые изменяют самое телесное строение существ, или же просто попасть в среду, уже существовавшую, но ещё не освоенную этим видом. Посмотрим, что из этого выйдет.

8

Эти животные тщетно пытаются жить в таких необычных условиях; они производят потомство, угнетённые или возбуждённые болезненным состоянием; затем умирают, исчезают, оставив под небом другую пару, уже изменившуюся, в которой их прежняя природа соединяется с новой. Эта пара, подвергаясь случайностям того же рода, что и породившая её, может через несколько поколений дать начало человеческому роду. Что это за промежуточные пары? Мы предполагаем их здесь, чтобы сделать гипотезу более правдоподобной, хотя наука их не знает и не нашла никаких вещественных следов их существования. Каковы бы они ни были, естествоиспытатель, придерживающийся такого взгляда, должен, оставаясь последовательным, представить себе первое существо, которое благодаря дару речи заслуживает имени человека, в облике того человека, который более всего напоминает обезьяну; следовательно, Адам этого сказания — один из тех чудовищных дикарей Южных морей, которые насилуют всякую встреченную женщину, сперва едва не убив её[3].

Отвратим взор от такого происхождения. Допустим, раз уж это необходимо, что существуют расы, либо выродившиеся от обособленной дикой жизни, либо с первых шагов жизни поставленные в менее благоприятные условия и способные лишь после долгих испытаний достичь той степени разумности, которая отличает человека во всей полноте его природы; но не позволим навязывать нам первые наброски при сотворении человека как прямых предков наших рас, способных к совершенствованию; отвергнем узкую и фаталистическую мысль о непрерывном творении посредством непрерывного рождения одних существ от других.

Что же до грехопадения человека, которое будто бы неизбежно низвело некоторых из его потомков до той степени упадка, в какой мы видим ныне отдельные дикие племена, не станем принимать миф об Адаме за буквальный рассказ. Подобно тому как каждый каменный пласт — страница Книги Бытия, свидетельствующая о порядке и длительности творения до человека, так и каждый шаг человеческого духа, по пути ли зла или по пути добра, вероятно, охватывает целые столетия, которые не могут вместиться в краткую жизнь одной-единственной пары. Впрочем, успокоимся: плод с древа познания ещё не сорван, и бедная Ева могла лишь жадно вдыхать его таинственный аромат. Если бы этот чудесный плод не оставался ещё на райском древе, охраняемом драконом невежества, если бы от нашей праматери мы получили ясное и прочное знание добра и зла, зло было бы уничтожено, а голова змея давно была бы сокрушена. Наше невежество в столь многом и увековечивает на земле царство Сатаны, ибо относительное зло есть лишь незнание абсолютного добра.

9

И всё же, если бы для объяснения существования человека нам пришлось выбирать между этим Моисеевым Бытием, с его светлой поэзией и мрачной предопределённостью, и тем, которое мы только что набросали, мы гораздо охотнее выбрали бы первое. Если оно и делает Бога несправедливым и жестоким, то по крайней мере оставляет Его всемогущим Богом, связанным с делом Своих рук, тогда как другая гипотеза превращает Его лишь в действующий закон материи, воспроизводящей себя по собственному капризу.

Теперь, когда мы отвергли — не силой наших рассуждений, а протестом нашей души — происхождение человека от животных путём рождения, мы можем рассмотреть человека, в свой час возникшего от оплодотворяющего соединения божественной любви со всеобщей субстанцией. Конечно, между этим новым существом и теми, что предшествовали его появлению, возникали типы, подобные незавершённым изображениям общего строения человека; но именно потому, что эти наброски остались живыми и навеки незавершёнными, они не могли породить полного и законченного человеческого образа. Обезьяна осталась обезьяной, согласно велению Бога: Растите и размножайтесь, каждый по своему виду.

Какие черты по существу отличают человека от последних звеньев цепи созданий, предшествовавших ему? Метафизики говорят нам: человек — существо, которое мыслит, то есть познаёт себя, может сказать я. Философы прибавляют: это тот, кто ищет, то есть испытывает беспокойство и потребность в совершенствовании ещё прежде, чем обретёт желание совершенствоваться и понятие о том, что это значит. Естествоиспытатели говорят: это тот, кто говорит, то есть умеет выражать свои мысли и свою волю.

На наш взгляд, к этим трём существенным признакам необходимо прибавить четвёртый. Человек познаёт себя разумом; он может стремиться к совершенствованию лишь по потребности разума; он мог обрести речь лишь усилием разума. Эта тройная способность — мыслить, действовать и говорить — может исходить из одного очага: любви к себе, личной выгоды, эгоизма. Поэтому я осмелюсь прибавить: человек — тот, кто может любить, ибо мне нужен человек во всей полноте своей природы, каким он был задуман божественной мыслью.

10

Впрочем, осмелюсь сказать и то, что различие между мыслью, действием и языком человека и мыслью, действием и языком животных не кажется мне достаточно резкой границей между человеком и животным. Животные тех видов, чьё строение наиболее близко к человеческому, до известной степени мыслят, действуют и говорят; и даже у самых низших видов есть инстинктивная предусмотрительность и правила совместной жизни, которые с необходимостью предполагают способность понимать друг друга посредством какого-либо языка. Мир муравьёв и мир пчёл не открыли нам тайны того, как проявляет себя каждая отдельная особь. Там в труде и деятельности царят порядок и постоянство, которым у человеческого рода нет примера. Инстинкт кажется мне весьма неопределённым словом для объяснения этого единообразия судеб, предначертанных провидением существам, неспособным к дальнейшему развитию. Разумеют ли под ним неотвратимый закон, вещественное следствие строения организма? Но ни в одном организме нет следствий чисто вещественных. Всякое действие, всякое воление исходят от духа, повелевающего материей. Поэтому между искусством бобра и искусством человека я могу видеть лишь различие в степени; следовательно, и между языком человека и языком бобра — лишь различие между более широким и более ограниченным кругом мыслей.

И кто осмелится сказать нам, что какой-либо человеческий язык столь же прекрасен, столь же богат, столь же разнообразен, как таинственное пение соловья? Если считать это пение простым выражением радости и любви, где найти выражение более полное и проникновенное? Если это лишь музыкальное наслаждение, птица — великий художник; если же это язык, птица в высшей степени красноречива. Человек слушает её с восторгом, и эта мелодия воистину переносит его в грёзы об Эдеме.

11

Если некоторые животные кажутся нам немыми, то либо наше восприятие недостаточно тонко, чтобы уловить их голос, либо они понимают друг друга посредством ещё менее уловимых движений и жестов. Если другие, как нам кажется, без конца повторяют однообразный крик или хрип, выражающий всё то же желание или всё ту же потребность, то, быть может, мы не умеем вслушиваться достаточно чутко или внимательно, чтобы различить бесконечное множество оттенков в звуке этого однострунного инструмента. Всё — тайна в этом мире, куда мы можем проникнуть лишь наблюдением внешних явлений. Вот почему проявления необычайного ума у некоторых животных повергают нас в глубокое изумление, а иные естествоиспытатели, привыкшие подмечать подобные явления, незаметно для себя начинают ставить инстинкт неразумного животного выше человеческого разума.

Что до меня, признаюсь, всё это кажется мне игрой слов. В сколько-нибудь развитом органическом мире нет неразумных животных. Всякий инстинкт — более или менее ограниченная доля разума, проистекшего из одного и того же божественного начала. Этот разум, дивным образом уделённый каждому виду сообразно его потребностям, даёт в мысли, деятельности и языке каждого сходные плоды во всём, что касается инстинктов сохранения и воспроизведения вида и особи. Все они до известной степени умеют сказать я, поскольку все умеют искать, захватывать или убеждать и, наконец, обладать своим не-я. Все умеют с бесконечной заботой сохранять зародыш своего потомства, либо готовя ему жилище удивительной прочности и удобства, либо помещая его в укрытия и в условия, особенно благоприятные для его появления на свет[4].

Истинное превосходство человека, стало быть, не в одном только разуме: ведь преимущества этого превосходства можно было бы оспорить — правда, с материальной точки зрения, но доводами весьма убедительными на вид. С нравственной же точки зрения великие души, чистые и простые, могут скорее смотреть с сожалением на мнимые потребности, порождённые горделивой роскошью человека, чем восхищаться ими. Эта мысль и побудила Иисуса произнести те возвышенные слова: «Посмотрите на полевые лилии! Они не трудятся и не прядут, и всё же, говорю вам, Соломон во всей славе своей никогда не был одет, как одна из них!»

12

Но чтобы высокое достоинство человека на вершине творения стало явным и неоспоримым, нужно рассматривать его во всей полноте, нужно заглянуть в его сердце не менее, чем в его голову и во все его органы; нужно желать, чтобы он был таким, каким Бог его создал или предназначил ему стать, то есть более любящим, более совершенным в любви, чем все прочие существа населяемого им мира.

В этом человек воистину больше, чем творение Божие: он — сын Божий. Сущность творящего начала есть любовь, и потому на всём пути — от образования в огне той тверди, на которой мы обитаем, до нашего появления на этом шаре, мало-помалу превратившемся в земной рай, — мы были призваны сюда лишь любовью и для любви. Когда вещественное творение на земле обрело покой, вечная деятельность должна была продолжиться в ином виде. Бог не мог оставить нас во власти наших склонностей, даровав нам определённую меру свободы, и не вложить в нас соразмерную ей меру божественного идеала. Поэтому Он вложил в наше сердце любовь — уже не одну лишь инстинктивную страсть, которая ведает рождением существ, но любовь более тонкой природы, устремлённую к бесконечности и тем самым исходящую от божественной любви.

Человек, рождённый существом общественным, должен был стремиться к обществу с первых проявлений своей жизни; но должны ли были человеческие общества воплотить лишь то объединение материальных интересов, какое существует в улье или муравейнике? Нет; человек должен был вскоре включить в круг своих первоначальных потребностей в совместной жизни любовь, распространяющуюся на всё, чем он живёт: на Бога, семью, отечество, человечество.

Все эти виды любви сливаются воедино в целостной душе. Они питают друг друга, и, когда душа даёт погибнуть хотя бы одному из них, все остальные оказываются смертельно поражены. Поэтому эта любовь во всей её полноте уже была в зародыше в груди первого человека; иначе он не был бы человеком.

13

LE PARADIS TERRESTRE

ЗЕМНОЙ РАЙ

Но вполне ли логично наше представление о творении, если мы принимаем мифическое предание о первом мужчине и видим, как рядом с ним рождается первая женщина, которой одной, вместе с ним одним, предстоит наполнить землю своим потомством? Сведущие переводчики находят уже в самой Книге Бытия собирательный смысл имени Адам. Но нам незачем обсуждать истоки общепринятого верования на почве богословия. Другие сделали это с такой учёностью, величием и справедливостью, что мы ничего не могли бы прибавить, а предмет слишком обширен, чтобы извлечь из него что-либо здесь.

Ограничимся тем, что через собственную совесть попытаемся постичь мудрость Божьего творения. Мог бы человек, оторванный от других людей, прожить хоть один день на земле? Отшельники уносили в пустыню представление о человечестве, память о нём и неотступную мысль о нём. Они удалялись в одиночество, чтобы бежать от его заблуждений, оплакивать его страдания, молить Бога о прощении для него. Но человек, с рождения заключённый в одиночестве, пусть даже в одиночестве зачарованном, человек, составляющий одно целое с подругой, столь же лишённой, как он сам, понятия о человечестве как едином целом, — мог ли он породить разумных и общественных существ? Нет, он не мог бы дать жизнь людям, сам не будучи человеком.

Итак, по нашему мнению, люди вступили в жизнь не одной обособленной парой, словно образцы в коллекции. Когда необходимые условия их существования установились на земле или на значительной её части, человеческий вид был призван к жизни волей Творца более или менее многочисленными группами. Одно-единственное семя может захватить целое поле, одно-единственное гнездо — населить лес, но человек не растение и не зверь. Его душа шире; она умирает, если её не оплодотворяет любовь более широкая, чем та, чья единственная цель — продолжение рода.

Поэтому мужчины и женщины должны были зародиться группами на земных возвышенностях, как только почва, воздух и плоды пришли в согласие с условиями человеческой жизни. Венец творения, первые люди оказались рассеяны по земле, подобно цветам гирлянды, которые божественная рука сближает, чтобы соединить.

И эта божественная рука, сплетавшая венок, — взаимное любовное влечение, призвавшее рассеянные группы человеческой семьи соединиться в общества.

14

Каковы же были эти первоначальные общества, которые ввиду их предполагаемой малочисленности называют семьями или племенами? Сегодняшний человек не знает ни их состава, ни их устройства, ни продолжительности их существования. Он рассказывает о них лишь посредством библейских или мифологических символов, которые все приписывают им небесное происхождение, связывая его с мечтой о золотом веке.

Золотой век, говорят философы нашего времени, не позади нас, а впереди. Если под золотым веком они разумеют состояние полной невинности при ещё недостаточном развитии цивилизации, я полагаю, что он позади нас и что мы никогда к нему не вернёмся. Если же они разумеют состояние просвещённой добродетели, полное понимание жизни, приводящее людей к истинной любви, они правы: золотой век впереди нас. Наше назначение — развивать те зародыши, которые тихо, без сильных потрясений, зрели в простодушном детстве человечества и с тех пор прорастали, не погибая, среди бурь страстей и кажущихся отступлений на пути нравственного совершенствования.

Признаемся, впрочем, что всем нам, по крайней мере всем, кто бережёт идеал в прошлом, настоящем и будущем, было бы тяжело отказаться от этого прекрасного сада творения, от райских нравов первого века нашего рода, наконец, от этого Эдема, который был мечтой и словно поэмой нашего детства — со времени первой письменной записи воспоминаний человечества и до наших дней.

Хорошо ли презирать это предание, быть может, смутное воспоминание об утраченном рае, который воображение рисует каждому в облике, отвечающем складу его ума, и к которому душа привязывается невольно, пока не почувствует себя пронзённой странным и таинственным сожалением? Предание — одна из основ нашей веры; оно отвечает чувству, а чувство — одна из сил нашего существа. Признаем же золотой век, вернёмся воображением в первобытный лес Жан-Жака Руссо, в Атлантиду Платона, в тот сад наслаждений восточных народов, где человек сохранял ангельскую чистоту, по одним словам, пятьсот лет, по другим — полдня. Предания, особенно у восточных народов, облеклись в столь многочисленные и разнообразные при единстве замысла иносказательные формы, что, если захотеть заново создать поэму Потерянный рай (Мильтон черпал из всех этих источников), трудность будет лишь в том, чтобы сделать выбор.

15

Хотите ли вы, чтобы первые предки человеческого рода звались Эвенором и Левкиппой? Послушайте, Сократ, рассказ весьма маловероятный и всё же совершенно правдивый, если верить Солону, мудрейшему из семи мудрецов: «Атлантида — зачарованный остров, посреди которого возвышается небольшая гора, на которой живёт один из тех людей, что, как говорят, вышли из лона земли». Нептун окружил холм Эвенора укреплениями, вероятно, из ревности, ибо был влюблён в прекрасную Клейто, единственную дочь этого сына земли. «Остров в изобилии давал всё необходимое для жизни… Там были рудники орихалка — металла, ныне известного лишь по имени и уступающего в цене только золоту. Земля кормила множество животных, домашних и диких… там встречались даже слоны». — Потомки Эвенора, сыны Нептуна от брака этого бога с Клейто, превратили Атлантиду в царство из «Тысячи и одной ночи». «Храм Нептуна, — это по-прежнему говорит Платон, — покрытый золотой кровлей, имел в длину один стадий. Высота его соответствовала величине, но зодчество отличалось причудливым вкусом. В святилище был изображён Нептун, стоящий на колеснице, запряжённой шестью крылатыми конями, столь огромный, что его фигура касалась свода здания; вокруг колесницы сидели на дельфинах сто нереид… Архонты на протяжении многих поколений были справедливы, могущественны и счастливы. Наконец роскошь привела к порче нравов и деспотизму… Юпитер, возмущённый и решившийся наказать преступления атлантов, созвал бессмертных в средоточие вселенной, откуда он созерцает все поколения, и, когда они собрались…»

16

Остальная часть текста утрачена; но не предвещает ли этот гнев Юпитера, отца людей, изгнания из Эдема, утраты рая? Согласно этой версии, которую, по словам Платона, сообщил Солону жрец из Саиса, не видно, чтобы первый человек утратил небесную невинность; но бог Нептун заменяет змея-искусителя: он соблазняет не жену, а дочь Эвенора; он растит своих детей в ограждённом раю, который затем населяет своим потомством; но, дав новым людям мудрые законы и большие знания, он в то же время предаёт их развращающему действию богатств и тем навлекает на их головы громы Юпитера.

У талмудистов множество вариаций на священную тему Книги Бытия. Раввины говорят, что первый человек был так велик, что голова его касалась неба. Это символ величия разума и божественной сущности сотворённого существа. Ангелы позавидовали ему, и Бог уменьшил рост человека до тысячи локтей. Он всё ещё был близок к природе ангелов, знал Бога и Его свойства; «ему было известно даже имя, принадлежащее одному лишь Богу; ибо, когда Адам нарёк имена всем животным, Бог спросил его: Как Моё имя? Адам ответил: Иегова, Тот, кто есть[5]…»

«…Некоторые воображали, будто Ева была запретным плодом, к которому Адам не мог прикоснуться, не совершив преступления…»; будто Каин был сыном змея…; будто гении, или духи, родились от Адама и его первой или второй жены по имени Лилит.

«Некоторые еретики, называвшиеся офитами, или змеепоклонниками, верили, что змей-искуситель был Иисусом Христом, и кормили священного змея[6]».

Известно, что змей почитался на протяжении всей древности и что он был символом знания, а не зла.

17

Мифы банианов ведут первых сыновей Адама в эти далёкие страны и повествуют об их браках как о романических приключениях. Сыновей было четверо, и нравом они отличались друг от друга. Брамон был причастен стихии земли; он отличался серьёзным, меланхолическим нравом. Бог вручил ему книгу божественных законов и послал на Восток: там он нашёл женщину столь же степенную и благочестивую, как он сам; она приняла его в мужья и стала матерью великого народа. — Куттери, второй сын Адама, был причастен огню: дух у него был воинственный и ратоборный. Бог дал ему меч и послал на Запад. Там он встретил предназначенную ему жену; но она не сдалась без боя, ибо была сильна и вооружена, как он.

Третьим сыном Адама был Шуддери; он был причастен воде. Нрав у него был кроткий и общительный. Бог дал ему весы и мешок и, предназначив его для торговли, послал на Север. По дороге он собрал жемчуг и алмазы и тем завоевал сердце той, которой предстояло вместе с ним населить Север.

Четвёртый сын Адама, Уриз, был причастен воздуху. Ум у него был изобретательный, тонкий и склонный к искусствам. Бог дал ему механические орудия и послал на Юг. Там он выстроил у моря великолепный дворец. Женщина, которую он искал, пришла полюбоваться этим чудом; но из стыдливости или недоверия удалилась, едва он спустился, чтобы заговорить с нею. Он последовал за нею и убедил её ласковыми словами.

Это индийское сказание о сотворении должно быть прелестно в оригинале. В нём отчётливо обрисованы четыре типа: жрец, воин, торговец и художник; и мне представляется, что четыре женских типа — символ четырёх главных типов народов, получивших от семьи первого законодателя цивилизацию, быть может сошедшую с благословенных вершин Атлантиды.

Итак, воображению открыт простор, и лишь от тебя, читатель, зависит, каким ты вымечтаешь свой Эдем и свою поэму. Поищем его вместе.

18

Прежде всего, будем ли мы преадамитами? Признаюсь, я охотно решусь разделить это верование святого Климента Александрийского, одного из величайших, прекраснейших и обаятельнейших умов, когда-либо украсивших словесность и философию.

Всем известно, в чём состоит гипотеза преадамитов. По их мнению, Адамы различных космогоний не были ни первым, ни последним типом человеческого рода. Несколько сходных типов предшествовали нам на земле. Нескольким другим предназначено сменить нас. — Иными словами, прежде чем земля стала обиталищем, пригодным для существования человека с известным нам строением, на этом поприще жизни, уже претерпевшем последовательные изменения, божественная мудрость, содействуя естественной силе вещей, могла вызвать к жизни существ, не тождественных, но подобных нынешнему человеку: то есть разумных служителей божественной мысли, разновидности людей, царей окружавшего их особого творения, кротких или грозных деятелей вечного совершенствования, необходимых обитателей этой стоянки на небесном пути, которую мы зовём нашим миром.

Геологическая наука считает себя вправе решительно опровергнуть это предположение. Главный её довод — не невозможность для человека жить в условиях, предшествовавших его нынешнему существованию: ведь путём несложного умозаключения она может предположить обитателей на других светилах, где условия жизни совершенно иные, а чтобы допустить людей, существовавших до нас, требуется гораздо меньшее усилие воображения. Предположите, например, изменение, отнюдь не чудовищное, быть может едва заметное, в органах дыхания, в нервной системе, в природе тканей, в свойствах крови. Но наука держится фактов, и это делает её весьма ограниченной перед философскими вопросами — столь же ограниченной, как свидетельство чувств. Она хочет, она обязана — нужно считаться с её обязанностями — находить вещественные, осязаемые доказательства всего, что утверждает. Итак, для признания гипотезы преадамизма ей, по-видимому, до сих пор недостаёт доказательства фактом, доказательства сохранившимся следом. В наложенных друг на друга слоях земной коры она находит окаменелые кости животных, следы которых исчезли. Она не находит там ни костей человека, ни костей какого-либо существа, которое, по-видимому, могло бы занимать его место и исполнять его назначение в эпохи, предшествовавшие его появлению на земле[7].

Так неужели нас остановит отсутствие доказательств в виде скелетов, когда вся земля рассказывает нам о доказательствах духа? Когда все предания говорят нам о таинственных предках и передают их откровения, их влияния, их имена и символические образы?

19

Не могли бы мы сказать, что геологическая наука ещё в младенчестве, раз мы видим, как величайшие её первооткрыватели признаются в своей неуверенности и достигают подлинных успехов лишь путём умозаключений? Знает ли она, в какие глубины земного шара перевороты, точные обстоятельства которых ей неведомы, могли увлечь останки предшествовавших нам человеческих рас? Не открывает ли она ежедневно отпечатков, по которым ещё не сумела восстановить оставившие их организмы, — или она больше не откроет их?

И кроме того, постигла ли она, предвидела ли и восстановила ли посредством неоспоримых вычислений причины растворения тех или иных частиц праха в определённые мгновения атмосферной бури или плавления минералов? Когда из неведомых глубин бездны поднимались в виде тестообразной массы гранитные и известняковые цепи, вознёсшие до облаков, до области снегов свои невероятные смеси минеральных скоплений и разнообразных соединений, — чего только не раздробили, не растворили, не поглотили, не уничтожили или не преобразили эти химические и физические действия последовательного творения?

Мы не ставим пределов будущему науки. Мы верим, что однажды, приведя доказательства в чудесное согласие, она объяснит так называемые мечтания, в которых мы видим глубокие мифы о происхождении разумного существа. До тех пор мы не вправе презирать эти басни, над которыми столько размышляли самые серьёзные умы и к которым нельзя приблизиться без головокружения, без ужаса или без упоения, разве только, подобно людям прошлого века, предпочесть смеяться над ними, что легче, но отнюдь не убедительнее.

Рассказ, который мы собираемся предложить публике, не притязает быть чем-либо иным, нежели творением нашего воображения. Едва ли было бы уместно требовать от нас чего-то другого. Однако воображению положены границы в некотором круге допустимых умозаключений; можно даже сказать, что оно чувствует себя свободно в романе лишь тогда, когда заранее сумело возвести между собой и безумием защитную стену. Лишь при этом условии читатель — лицо в высшей степени рассудительное, поскольку он представляет общий здравый смысл, — соглашается следовать за ним.

20

Само собой разумеется, что, изображая в своём вымысле явления определённого рода, мы не притязаем на то, чтобы их принимали в том виде, в каком они предстали нам; но мы напомним читателю некоторые из тех форм, которые придавала им древность.

Одна из самых поразительных, ибо она отвечает, так сказать, потребности разума, — предание о долунной расе. Назвали её так потому, что, по мнению тех, кто понимал верования буквально, она предшествовала появлению луны на небе; по мнению же тех, кто держался их духа, она населяла землю в ту пору, когда поверхность её была одним огромным лесом, непроницаемым для лучей светил. Эта раса, рождённая дубом, мать или праматерь той, что была рождена скалой, носила имена великанов, сынов Бога или богов, полубогов, титанов, ангелов, демонов, гномов, фей, эонов, дэвов, эгрегоров, дивов и прочие. Поскольку для её обозначения нам нужно выбрать одно из этих имён, примем последнее как наименее фантастическое и указывающее на общее происхождение всех разумных существ, вышедших из лона Бога.

Во всех теогониях эта раса — или, вернее, эти расы, ибо предполагали несколько, последовательно созданных и исчезнувших, — оставили впечатление страшного, сверхъестественного могущества, угасавшего в ярости битв под неумолимой рукой не слабых смертных, а мстящих богов. По словам древних поэтов, которые все были богословами, эти расы родились от разных стихий. Одни были дочерьми Огня, другие — Воздуха и так далее. Человеческому воображению, всегда столь логичному в своих заблуждениях и столь проницательному в своём невежестве, было свойственно воссоздавать организованный мир разумных существ, управляющий всеми ступенями земного творения; и если можно предполагать, что образы, приданные этим разумным существам, были поэтическими грёзами, то всё же невозможно что-либо отрицать в прошлом, куда никто не мог проникнуть иначе как очами духа.

Предоставим же одному Богу ясно видеть тайну веков, как и тайну вечности. Мы не станем ни нечестивцами, ни безумцами, ни приверженцами магии, если сделаем лишь несколько умозаключений, исходя из самого разумного начала, заключённого в вере.

21

Бог, управляющий всеми творениями бесконечной вселенной, не мог оставлять ни одного из них на волю одних лишь превращений материи. Материя, лишённая дыхания духовной жизни, не существует ни в какое время, ни в каком месте. Камни и кости — ещё вместилища органической жизни, ожидающие лишь необходимых сочетаний — божественного бракосочетания, — чтобы стать святилищами или очагами зарождения новой жизни. Там, где жизнь неподвижна, она не перестала быть. Она дремлет или ждёт; и покоится ли жизнь или останавливается, движется ли механически или сознаёт свою волю, грезит ли или мыслит, порождает ли или любит — божественная любовь всегда парит над нею, разлагает её, преобразует, охраняет и увековечивает.

Но если божественная любовь непрестанно управляет этими превращениями субстанции, трудно представить, чтобы в творении уже сложившемся, уже пышном и обильном, уже населённом органической жизнью долго отсутствовал высший тип — тот, что мыслит и действует свободно. Позднее появление человека на земле богатой, прекрасной, украшенной животными и растениями могло бы объясняться лишь тем, что прежде её занимали люди, сходные с человеком существенными чертами тела и души, но обладавшие иным строением организма и черпавшие жизненную силу в иной атмосфере, при ином питании, иных привычках и потребностях. Вероятно, так думал святой Климент Александрийский; так думали многие учёные раввины. Наконец, это общее верование, которое у некоторых жителей Востока, будучи осмыслено, стало убеждением. Когда их спрашивали, создаст ли Бог ещё новых людей прежде конца мира, они отвечали: «Неужели вы хотите, чтобы царство Божие оставалось пустым, а Его могущество — праздным? Бог — Творец во всей Своей вечности.»

Древние поэты, повествовавшие о происхождении богов, ошибались, скажут нам, полагая, что человеческая жизнь царила на земле в эпоху катаклизмов творения, когда никакая органическая жизнь не могла здесь существовать. Они не были столь безумны: они помещали этих существ в хаос стихий и делали их богами.

22

И всё же они не делали их чистыми духами[8]; они наделяли их органической, телесной жизнью, а следовательно, и страстями. Таким образом, их воображение допускало предположение, которое современный разум, просвещённый успехами наук, не может отвергнуть: различные сочетания субстанции миров должны порождать в этих населяющих небо мирах разнообразные сочетания организмов и множество существ, приспособленных ко множеству обитаемых ими сред.

От этой гипотезы до гипотезы о небесных обитателях огня, ветра и вод, до сказаний о циклопах, тритонах и сынах Эола всего один шаг. Только воображение берёт на себя труд по-своему облечь в образы следствие положения, принятого разумом. Ни один астроном не может утверждать, что раскалённая атмосфера солнца — непреодолимое препятствие для существования живых существ на его поверхности; астрономы говорят лишь, что строение этих существ не может быть подобно нашему, и мы в этом не сомневаемся.

Почему же и наша расплавленная планета не могла иметь, подобно другим сверкающим или прозрачным светилам Эфира, своих людей, своих животных, своих ангелов или демонов, если человеческий язык не располагает иными именами для неведомых небесных обитателей нашей всеобщей родины? Почему закон совершенствования, признанный нами для нашего мира, должен приводить нас к заключению, что, если до нас существовали люди, они непременно были ниже нас? В общем строе вещей наше совершенствование лишь относительно, и не доказано, что наши души, меняя обиталище, не будут на время наказаны за свои заблуждения несколькими шагами назад по лестнице существ.

Я не допускаю, что мы возвращаемся в тела животных; но допускаю, что по собственной вине мы можем спуститься в иерархии миров и искупать свою вину в мучительном хаосе какого-нибудь творения, рождающегося в муках. Наш шар в пору своего огненного становления мог быть обиталищем смятения и страданий для других падших небесных обитателей, осуждённых на временную кару. (Вечных кар в намерениях Провидения я не допускаю.)

23

Что до нашей здешней участи, её давно уже сравнивали с чистилищем, и весьма возможно, что она и есть чистилище.

И всё же возможно — ибо возможно всё, — что век огня, названный нами веком Плутона, был весьма блистателен и в нравственном, и в вещественном отношении; что эти минералы, быть может отчасти представляющие собой прокалённый остаток тел и памятников исчезнувших поколений, были органами и проявлениями великолепной жизни, данной в награду счастливым душам. Если солнце — расплавленный мир, разве страшная мысль о вечном горении мешала нам устремлять туда желания и мечты? Разве древние теогонии не делали его обиталищем легионов серафимов, и разве Мильтон не поселил там верного, сияющего ангела, которому поручено поддерживать небесное горнило?

Мы не зайдём так далеко в своих гипотезах; мы сорвём покров с лица этих ангелов или демонов, предшествовавших человеку на земле, самих тоже людей, по нашему мнению, и, верные своему замыслу, не придадим им слишком фантастического облика.

Итак, мы не выведем ни сторуких Титанов, ни людей с пылающими медными телами с острова Крита, ни горгон Гесиода, ни многоголовых чудовищ или чудовищ со звериными головами из мусульманских преданий, ни даже крылатых архангелов мистицизма. Мы ограничимся более скромными предположениями, избрав ту эпоху, когда последняя древняя раса и новая человеческая раса могли подать друг другу руку: одна вступала во владение землёй и жизнью, другая отрекалась от этих двух царствований ради небесного царства.

Итак, будем ли мы преадамитами? Да, и даже без ереси, поскольку мы предположим, что Адам — не первый человек, а лишь один из первых людей. Обособим ли мы его в земном раю? Да, волею случая и ненадолго, ибо состояние человеческой души в одиночестве — одна из сторон её силы или слабости. Предположим ли мы вслед за некоторыми древними христианами, что он получил знание свыше в виде книг, упавших с неба? Нет, ибо, даруя ему совершенное владение речью, мы и без того делаем многое, чтобы сохранить его в состоянии полной невинности.

А где поместим мы его Атлантиду, его первобытную рощу, его Эдемский сад или сад Гесперид? Где вам угодно; ведь написано множество томов, чтобы переносить колыбель нашего рода с Северного полюса в середину Африки, от Белого моря к Средиземному, от берегов Каспийского моря к берегам Ирландии, с вершин Кавказа на вершины Сардинии и так далее.

24

Но поскольку в этом первом веке мы ищем след не эскимоса и не кафра, поскольку мы хотим заинтересоваться белым человеком, самое большее — позолоченным благодатным солнцем, нам необходимо допустить, что этот человек, подобный нам, родился в такой широте, где и мы могли бы родиться и развиваться без страданий, — значит, при мягком, умеренном климате и чистом воздухе. Это могла быть с таким же успехом Сардиния, как полагают некоторые, или склоны Гималайских гор. Это могли быть и вечные луга Ломбардии, и округлые гребни Апеннин, и тенистые места Лациума. Не всё ли равно? Раз мы допускаем несколько разных колыбелей и несколько рассеянных групп, пусть каждый из нас ищет в тех воспоминаниях о времени до рождения и в тех воспоминаниях нынешней жизни, которые словно связываются друг с другом каким-то непостижимым миражом. Всем нам случалось при виде некоторых людей, домов или пейзажей испытывать смутное, необъяснимое воспоминание, словно бездна мрака отделяла нынешнее мгновение от того, когда мы уже бывали в сходных обстоятельствах. Два друга, двое супругов, проходя вместе по зачарованному месту, спрашивают себя и легко убеждают друг друга, что уже видели его и уже проходили по нему вместе, что уже любили друг друга здесь, в пору, которую память не может определить, но чьи мимолётные образы и сладостные волнения она им возвращает. Да, всем нам казалось, что где-то или рядом с кем-то мы узнаём свой земной рай и предмет своей первой любви.

Итак, в прекрасном краю, под прекрасным небом, гордый и кроткий ребёнок оказался однажды утром один, при первой улыбке новой зари. Ему было десять или двенадцать лет, и он не был наг, ибо у него была мать, оберегавшая его нежную кожу от ужалений пчёл и ран, наносимых ежевикой. Вероятно, он пришёл из страны несколько более холодной, чем та, куда только что занёс его бег, ибо тело его защищали шелковистые шкурки белых, как снег, козлят. Как назовём мы его? Алором, Адамом, Каюмарсом, Протогоном или сотней других имён? Чтобы не задеть тех, кто принимает Моисеево Бытие буквально, дадим этому прекрасному ребёнку нежное имя Эвенор, открытое Платону, поскольку мы и без того находимся в какой-нибудь Атлантиде.

КОНЕЦ ВВЕДЕНИЯ.

25

ЭВЕНОР И ЛЕВКИППА

I · L’ÂGE D’OR

I. ЗОЛОТОЙ ВЕК

Ребёнок, выведенный в нашей легенде как образ не первого человека, родившегося на земле, но первого, чья жизнь пошла особым путём, появился на свет не в земном раю. Пусть тот, кто читает нас с сочувствием, поможет нам отыскать след его первых шагов, стёртый во мраке времён, как след, который мы сами, быть может, ещё вчера оставили на песке.

Вот каково было, судя по нашим изысканиям в мире физическом и нравственном, состояние той части человечества, к которой принадлежал наш Эвенор.

Это было, несомненно, дикое племя, если сравнивать его с какой бы то ни было цивилизацией более поздних времён, но весьма цивилизованное, если чистота нравов и помыслов хоть что-нибудь значит при оценке человеческого достоинства. Хотя почти вся наука и почти вся философия нашего века постановили, что человек должен был начать с варварства, мы смеем предположить обратное и сказать: детство — не варварство.

Первые люди не были немыми, если только не считать их ниже животных, среди которых ни одно не бывает совершенно немым. У них был простейший, несложный язык, но вполне отвечавший их потребности в привязанности, то есть в семейной и совместной жизни. Кроме того, даже с первого дня своего существования они не были совершенно одинаковы в умственном отношении. Мы вовсе не знаем, в одинаковой ли мере наделены инстинктом низшие животные одного вида и даже одной разновидности. Мы можем заметить, что из двух домашних животных — например, двух лошадей или двух собак, рождённых от одной пары и воспитанных одинаково, — одно по характеру совершенно отлично от другого: одно пылче, другое легче поддаётся воспитанию; одно кротко и словно рассудительно, другое своенравно и будто томится потребностью в свободе. Но, замечая этот факт, мы ничего не знаем о других подобных явлениях, которые природа окутывает непроницаемой тайной. Мы не знаем, прядёт и ткёт ли один паук свою паутину искуснее и проворнее другого, вышедшего из того же гнезда; предусмотрительнее и стремительнее ли одна уклейка, чем другая, ускользает от прожорливого зуба щуки. Что до нас, то, не решаясь предоставить случаю распоряжаться хотя бы самой малой частью творения, мы хотим допустить, что жаворонок, хорошо прячущий своё гнездо, разумнее того, кто оставляет его на виду у грифа, и что сам гриф, обнаруживший гнездо, ускользнувшее от взгляда другого грифа, внимательнее и проницательнее своего собрата.

26

Зависит ли это у отдельного существа от более или менее совершенного развития органов, свойственных его виду, — не столь важно; способности, вероятно, различаются у всех существ одного типа, подобно тому как сами типы отличаются друг от друга.

Тем более люди должны были от рождения обладать органами, в большей или меньшей мере отвечавшими различным умственным способностям. Отрицая это, пришлось бы считать их ниже животных. А отрицая то, что мы приписываем животным, пришлось бы тогда признать, что человек, дабы превзойти их, должен был родиться вне закона тождества.

Итак, человек не начинал ни с немоты, ни с отсутствия индивидуальности. Едва один или несколько этих новых существ появились на земле, как среди них или рядом с одним из них появилось существо, сходное с ним по общему облику, но более прекрасное телом, чтобы ему понравиться, или более тонкое умом, чтобы давать ему советы, или более любящее, чтобы его убеждать. Следовательно, люди с самого начала были друг для друга воспитателями и, под тайным и незримым вдохновением Бога, вестниками откровения.

В древности предпринимали наивные поиски первобытного языка, общего для первых людей, и воображали, что где-то должен существовать естественный язык. Особого языка, данного людям от природы, нет, поскольку от природы они получили дар создавать каждый для себя условный язык, сообразный своим потребностям и мыслям. Всякий язык, стало быть, основан на соглашении, а поскольку орган голоса и произношения способен изменяться до бесконечности, можно было бы сказать, что естественный язык человека — язык бесконечности.

27

Поэтому каждая группа людей, оказавшаяся вначале обособленной, изобрела свой язык, а затем могла менять, обогащать или видоизменять его по мере того, как в её состав входили новые люди извне. Превращаясь в племена, народности, народы, нации, каждая из этих групп сохраняла свой условный язык, ставший обычаем, и вместе с тем счастливую способность выучить все другие языки мира. Воспитание привело к тому, что языки стали доступны для усвоения другим; но уже при создании первых зачатков речи взаимное воспитание людей играло большую роль, и каждый, изобретая какую-нибудь часть этого способа выражения, добивался, чтобы её приняли окружающие.

Полагают, будто быстрые успехи человека вполне объясняются тем, что, будучи поначалу варваром, немым, лишённым индивидуальности, то есть неразумным, он заключал в себе возможность всего своего будущего совершенствования. Я в этом не сомневаюсь, ведь и в наши дни в нём таится зародыш огромного совершенствования, которое ему ещё предстоит; но у него есть права и обязанности, или, если угодно, попросту естественные нравственные потребности, давшие ему о себе знать, едва он начал жить. Чувство и разум, сердце и ум в человеке нераздельны. Первой женщине, ставшей матерью, сама забота о первенце подсказала, как за ним ухаживать; и если нам говорят, что некоторые женщины диких племён утром, уходя на охоту, подвешивают своих детей к ветке дерева в корзине из камыша, рискуя вечером, по возвращении, найти их умершими от голода или растерзанными, то будем считать, что эти дикари загнаны нищетой или настолько одичали от одиночества, что уже не могут жить в том, что называют естественным состоянием.

Итак, мы не боимся восстановить доброе имя естественного состояния. Желать вернуться к нему было бы преступно и безумно. Это значило бы преступить божественный закон, поместивший нас в него лишь затем, чтобы научить нас мало-помалу из него выходить. Но отказываться мысленно возвращаться к нему как к отрадному и благотворному состоянию, как к мягкой, чистой колыбели, благоухающей любовью, — значит, быть может, оскорблять Провидение, во всяком случае сомневаться в нём и не признавать действия Бога у наших истоков.

28

Значит, у своих истоков мы не жили вперемешку с животными, подобно тем бушменам, история которых нам совершенно неизвестна и которых без всяких оснований сочли пребывающими в естественном состоянии. Прежде всего мне кажется, что путешественники очень дурно описали этих дикарей, которые живут поодиночке или небольшими группами, питаются личинками насекомых[9], как говорят, устраивают своё логово среди логовищ хищных зверей, не отличаются от них нравами, не имеют никакого понятия о Божестве и не способны ни к какому культурному развитию; ведь к этому отсутствию даже начатков религии добавляют, что они суеверны и верят в добрых и злых духов. Некоторые крестьяне наших цивилизованных краёв находятся в таком же положении, и тем самым даже самые невежественные из них обнаруживают некоторое понятие о Божестве, хотя совершенно не понимают католического учения, которое им преподают. Впрочем, будь всё правдой в этих довольно противоречивых рассказах, это не доказывало бы ничего, кроме того, что чем больше человек оторван от движения жизни других людей, тем больше он теряет способностей и преимуществ, присущих человечеству.

Что до понятия о добре и зле, в котором первым людям отказали по приговору физиологических и философских умозаключений, то я не испытываю ни малейших сомнений, возвращая его им. Добро и зло относительны, я знаю, в общественной и исторической жизни; но это не доказывает, что они не абсолютны в естественном состоянии. Не нужно большого развития разума и способности рассуждать, чтобы сердце заговорило и научило нас понимать, что ранит или разрывает сердца других. Совсем маленький ребёнок, сидя на коленях у матери, видит, что она плачет. Он не догадывается, почему она плачет, но видит, что она плачет. Он знает, что слёзы выражают горе или, по крайней мере, страдание и досаду. Он это понимает, ведь криком и плачем он сам, словно языком, выражает свои потребности. Он ещё не умеет говорить, а потому не умеет утешить мать; но он ласкает её и даже плачет вместе с ней, повинуясь движению, которое вы, если угодно, можете назвать сочувствием нервной природы, но которое всё же и воспринимается, и порождается его нравственным чувством. Ещё два-три года, и этот ребёнок будет понимать, в большей или меньшей мере, сообразно своему развитию, что всякое проявление непослушания с его стороны, огорчающее мать, — зло; что всякий противоположный поступок, радующий и утешающий её, — добро.

29

Ещё долго детская нерассудительность будет увлекать его к этому относительному злу; но всякий раз, как он задумается, в нём заговорит совесть; ведь совесть — в сердце[10], и как только человек полюбил кого-нибудь или что-нибудь, он понял, что не должен причинять страдания этому человеку или уничтожать эту вещь. Любовь была вложена в сердце человека в тот же миг, что и жизнь в его грудь; её одной поэтому достаточно, чтобы вызвать в нём рассуждение, позволяющее отличить то, что огорчает, от того, что радует других и его самого; следовательно, то, что им вредит, он называет злом, а то, что им отрадно, — добром.

Право, всё это кажется мне таким простым, что мне чудится, будто я слышу, как славка в своём гнезде бранит птенца, который слишком расшалился и мучает своих более слабых братьев; слышу, как она его поучает, когда он, пробуя свой маленький клюв, выдёргивает едва пробившиеся перья у самого младшего. Не могу поверить, чтобы в этой семье, взращённой в пригоршне мха, не было некоторого нравственного закона братства, которому учат и который принимают. Ещё раз: если этот закон существует у животных, как же ему не существовать у человека? А если в отношении птицы в гнезде он лишь моя мечта, то как отказаться признать его хотя бы у человеческой колыбели? Надо же наконец решиться признать человека либо равным другим существам этого мира, либо выше их.

Осмелимся пойти дальше и скажем, что любовь первого мужчины к женщине и любовь первой матери к ребёнку уже заключали в себе неизмеримо больше предусмотрительности, чуткости, самоотверженности и пыла, чем супружеская и материнская любовь, уже весьма трогательная и развитая, которой Провидение наделило животных.

Таким образом, маленький Эвенор уже имел понятие о добре и зле, и я не могу представить себе, чтобы его родители не обладали им в известной мере.

Он родился в начале золотого века, а под золотым веком я не могу не понимать естественное состояние, достойное человека, сына Божьего.

30

Его семья, как недавно ни появилась она на земле, уже состояла из родительской пары, соединённой естественным законом добровольного единобрачия, и из выводка юных братьев и сестёр, которых вместе растила нежная мать и защищал мужественный и предусмотрительный отец. А вокруг этой семьи было ещё несколько других, живших так же, с большей или меньшей предусмотрительностью и нежностью, ибо люди не были одинаковы и уже отличались друг от друга, более или менее сближаясь по личным симпатиям, но ещё не зная зла в сколько-нибудь значительной мере: ведь ещё лёгкая и несложная жизнь не могла давать повода к вражде с себе подобными.

Однако этот золотой век, эта кроткая невинность, не знавшая собственной цены, не были земным раем. Земля была юна и прекрасна, а человеческий род ещё не настолько размножился, чтобы уже не мог найти кров и пропитание там, где возник. Ибо не следует забывать — и здесь я снова расхожусь с современниками, — что, если бы человек, явившись в этот мир нагим и слабым, сразу оказался среди великих бедствий, под угрозой голода, жестокого холода и хищных зверей, лишь великая случайность позволила бы ему уцелеть среди стольких причин гибели, особенно если бы он был так неразумен, что не знал бы я и не-я, то есть не отличал бы себя от поглощающей его пропасти, от реки, которая его топит, и от тигра, который его пожирает. Чтобы он мог жить и заселить землю своим родом, совершенно необходимо, чтобы он родился разумным и чтобы колыбель его находилась в ровных краях с мягким климатом, защищённых особыми географическими условиями от суровости времён года и лишённых тех животных, которые воюют с человеком, имея надежду на успех.

Итак, именно на одном из этих обширных плоскогорий, отлого наклонённых и со всех сторон ограждённых скалистыми обрывами, я вижу семью и племя Эвенора, наполовину оседлые, наполовину кочевые: им не приходится страшиться чудовищных пресмыкающихся и свирепых хищников тропических стран, им неведомы громы вулканов и ярость морей; они повсюду находят цветы и плоды, которых зимние холода не губят за одну ночь, и под кротким небом не нуждаются ни в каком ином крове, кроме простых шалашей из ветвей.

31

Но какими бы мягкими и прелестными ни представляли вы себе эти гостеприимные края в пору прибытия избранного гостя, я утверждаю: это не было земным раем.

Земной рай — любое место, красоту которого, пусть даже спорную, позволяет нам почувствовать и сделать своим достоянием поэтическое чувство. Для животных его нет нигде — или он повсюду. Их упоение — в полноте жизни, которая не сравнивает и не нуждается в анализе. Человек взыскательнее, потому что тоньше чувствует, и одних физических причин ему недостаточно для полной радости. Как только он начинает развиваться — и это его первое пробуждение к божественной жизни, — ему мало благополучия и наслаждения среди природы: ему нужны восторг перед природой и любовь к ней.

Человеческий род ещё не достиг этого. Он безмятежно пользовался благодеяниями творения; но его ограниченный кругозор и однообразные привычки не озарялись высшим лучом. Поэтому он не был в Эдеме: он не желал жить лучше, чем жил, и не сравнивал то, чем уже обладал, с тем, чего ещё не имел.

И всё же в этих первых людях уже была поэзия, ибо их воображение, хотя и не пылкое, было впечатлительным, а их невежество, ничего не объясняя, принимало чудеса природы благодаря способности к вере в чудесное — органу[П4], весьма развитому у человека во все времена и, к слову сказать, одной из самых характерных его способностей.

И почему бы нам не сказать — одной из самых прекрасных? Философия права, отказываясь прибегать к ней в наши просвещённые времена. Наука права, руководствуясь лишь светочем синтеза и анализа. Но догадка, доходящая до галлюцинации, пока наука ещё не сложилась, — одно из драгоценных свойств человеческого разума. Этим он также отделяется от животного мира и одухотворяет предметы, поражающие чувства. Не умея определить их путём рассудочного исследования, он отмечает их и описывает с фантастической стороны.

32

Не будучи поэтами или, по крайней мере, не подозревая, что они поэты, обитатели плоскогорья имели, таким образом, некоторое понятие о Боге-мире, о космосе, который есть одновременно дух и материя. Они называли эту двойственную силу именами, равнозначными словам сила и воля. Они ещё не взывали к ней, но чувствовали её присутствие, и при первом несчастье, которому суждено было их постигнуть, им предстояло спросить себя, что можно сделать, чтобы эта сила стала безвредной или эта воля — благодетельной.

С того места плоскогорья, где сложилось это племя, далеко на север открывался вид на одни лишь естественные луга, изобиловавшие плодовыми деревьями и низкорослыми съедобными растениями, а также животными, поддающимися воспитанию: их уже начинали не подчинять себе — в этом ещё не чувствовали нужды, — но приручать. Весна всё же не царила круглый год без перемен: в иные поры давали себя знать прохладные дожди и сильная жара. Потому уже знали, что одежда нужна для защиты либо от холода, либо от чрезмерного солнечного зноя, и укрывались плетёнками из листьев или тростника либо шкурами, которые после естественной смерти животных доставались первому встречному. Одомашнивание некоторых видов ещё не было, следовательно, совершившимся фактом; но врождённое человеку удовольствие сближаться с существами других видов уже сумело победить природную робость разумных животных. Особенно дети любили приучать к себе овец, коз, тёлок и верблюдиц и увлекать их за собой. Они попробовали их молоко, нашли его вкусным, и старики, чьи зубы уже с трудом справлялись с плодами и кореньями, часто прибегали к этому молоку, которое дети приносили им в чашах из коры и листьев, беря то у одной самки, то у другой: животных по сравнению с людьми было так много, что от этой небольшой кражи детёныши не могли страдать.

Мёд также был одним из первых лакомств, соблазнивших детей, ибо предназначение детства заключалось главным образом в таком собирательстве, к которому естественно влекли желание отведать нового и доверчивый пыл поисков. Взрослые занимались трудами, требовавшими силы, основывали города и прокладывали проходы — первые зачатки дорог, чему некоторые животные сами научили бы их, если бы люди не додумались до этого самостоятельно.

33

Пока дети постарше изобретали первую утварь, корзины, чашки из раковин или плодовых скорлуп, мужчины при помощи женщин построили два города, один на севере, другой на юге, и туда переселялись по желанию, то понемногу и небольшими группами, прогуливаясь, то все разом, по общему согласию и помогая друг другу, с громкими радостными криками и праздничными песнями. Это были очень непрочные города: шалаши с просветами для жаркой поры или обложенные мхом для холодной, но выстроенные с большим или меньшим искусством и вкусом, становившиеся лучше всякий раз, как их чинили или возводили заново, ибо о долговечности особенно не заботились. Лучшего занятия, чем строить и перестраивать гнёзда, у людей не было.

Горе было столь же неглубоким, как болезни — лёгкими, и столь же редким, как несчастные случаи, из-за которых люди часто гибнут. Старческая дряхлость не сопровождалась настоящими недугами, а угасания способностей люди ещё не понимали. Тем с большим уважением они относились к тому, что принимали за суровую волю старости.

Твоё и моё существовали лишь по молчаливому соглашению. Милая привычка и сердечные побуждения каждый вечер возвращали семью в хижину, которую она сама построила и которую никому не приходило в голову оспаривать: никто не был настолько несчастен. Таким образом, справедливость царила лишь как отсутствие несправедливости, ибо то, что не требует ни усилия, ни борьбы с самим собой, есть невинность, но не добродетель.

По той же причине нельзя сказать, чтобы людям открылась подлинная любовь, хотя вся их жизнь была любовью спокойной и непрерывной. Поскольку боль ещё не посетила ни одной души, святое пламя любви было лишь тихим сиянием, неясной зарёй на небосклоне жизни. Нежность сильнее всего жила в материнском сердце, и в этом отношении мужчины, мало отвлекавшиеся от заботы о семье, не знавшие ни ревности, ни сомнений в своём отцовстве, проявляли почти столько же заботливости и трогательной ребячливости, сколько женщины.

Инстинктивная потребность выйти из невежества слабо побуждала их. Им так хорошо жилось в своём огромном плодовом саду, по отлогому склону которого они беспрестанно спускались и поднимались в поисках тени или солнца, беседуя, резвясь или трудясь с одинаковым пылом, что жажда лучшего ещё не могла в них пробудиться.

34

Когда родился Эвенор, минуло около столетия с тех пор, как племя обосновалось в этих благоприятных местах. Оно насчитывало примерно тысячу человек, и вот как самый старый из них, держа ребёнка на коленях, объяснял ему историю и судьбу человеческого рода.

— Ты спрашиваешь меня, о дитя моё, что стало с моим отцом и моей матерью, которых ты не видишь и никогда не видел. Они стали тем, чем станешь ты. Когда над тобой пройдёт много дней и ночей, ты уснёшь так же, как засыпаешь каждый вечер, и больше не проснёшься. И после тебя так же будут жить и умирать дети, которые у тебя родятся.

— Как! — сказал ребёнок. — Я стану мёртвым, как стал мёртвым у меня на глазах большой буйвол на лугу? Он лежал на земле и больше не смотрел. Птицы садились ему на рога, а он их не чувствовал. Дедушка, я не хочу умирать!

Старик печально улыбнулся и сказал ему:

— Тебе ещё долго жить, а я скоро умру, как умерли у меня на глазах мой отец и моя мать; и сколько я ни плакал и ни звал их, они этого не слышали.

Ребёнок заплакал и сказал:

— Я не хочу, чтобы ты умер, и сам тоже не хочу умирать.

Тогда старик, утешая его, продолжал:

— Дитя моё, смерть необходима, и вот что я сказал себе, напрасно оплакав своих родителей. Людей становится всё больше, и земля никогда не была бы достаточно велика, чтобы прокормить их, если бы все оставались в живых.

— Значит, земля не очень велика? — сказал Эвенор.

— Этого, — сказал старик, — никто не знает. Когда я был молод, я уходил очень далеко, чтобы узнать, найду ли её край, и не нашёл его. Впереди она касалась неба и была синей; и по мере того как я шёл, то, что издали казалось мне синим, становилось зелёным вокруг меня, а дальше, всё дальше вновь и вновь начиналась синева. Но у земли есть край — вода; вода окружает землю, вот что говорили мне мои родители.

35

Эвенор спросил, видели ли родители деда, который с ним разговаривал, ту воду, которой кончалась земля.

— Не знаю, — отвечал дед. — Мои родители говорили очень мало. Они не знали всех слов, которые с тех пор изобрели, и не помнили всего, что видели. Они не могли пересказать того, что могли поведать им их родители. Они даже думали, что у них не было родителей, а в это трудно поверить. Я же думаю, что они потеряли или покинули их такими маленькими, что не помнили о них, а потом пришли одни с края земли, где вода, сюда, где, как считают, середина всей земли.

— Вот что я знаю, — продолжал старик. — Я родился здесь, как и мои братья и сёстры; мы много раз уходили очень далеко, а потом захотели вернуться сюда, где нам было хорошо. Вся земля хороша, и незачем искать на ней чего-то иного, чем то, что у нас есть.

Несмотря на мудрое равнодушие старика, которое охотно разделяла его многочисленная семья, в маленьком Эвеноре пробудилось любопытство, и он задал много вопросов, на которые дед мог ответить лишь неопределённо. Больше всего ему хотелось узнать, что находится за высокими горами, замыкавшими горизонт на юге и поднимавшимися такими голыми и отвесными, что ни один человек и ни одно животное, если у него не было крыльев, никогда не могли их пересечь. Никто этого не знал. Лишь у деда сохранялось смутное представление о воспоминаниях, преданиях или неясных вымыслах его родителей.

— Считают, — говорил он, указывая на горы, — что в той стороне есть огонь и ангелы.

— А что это такое — ангелы? — спросил Эвенор.

— Не знаю, — ответил старик. — Кажется, я помню, что это люди, владевшие землёй до нас и сохранившие за собой огонь и воду.

36

Эвенор расспрашивал ещё, но больше ничего не добился. Никто не знал больше деда, который знал так мало. А между тем чего не отдал бы самый учёный человек наших дней, чтобы вновь уловить бледные обрывки воспоминаний или мимолётные вспышки воображения этого простодушного старика? То немногое, чему он мог научить или что мог открыть, заслуживало бы сохранения в памяти людей, прежде чем стереться из его собственной. Быть может, мужчина и женщина, давшие ему жизнь, были первыми родившимися в группе людей, призванной к жизни в этих благодатных краях. Быть может, эта первобытная пара, не помнившая, чтобы у неё были предки, случайно увидела в природе какую-нибудь таинственную сцену возле своей колыбели; но она, вероятно, не поняла её, либо знание слов далось ей недостаточно скоро, чтобы перед смертью ясно поведать об увиденном.

Из всех детей племени Эвенор не был ни самым крепким, ни самым рослым для своего возраста. Мускульная сила у человека вообще была ещё мало развита. Человек ещё не встречал со стороны существ и вещей такого сопротивления, которое приучило бы его к усилиям атлетов; схватки на арене принадлежат временам славы или тщеславия. Поэтому жизнь вокруг Эвенора опиралась скорее на умение, чем на силу, а среди тех, кто умел добиваться результата, не тратя попусту времени и сил, он выделялся как самый пытливый и внимательный.

Я затруднился бы сказать, какие представления о красоте существовали в этом племени; но, поскольку детство восприимчивее к тому, что пленяет взор, чем к тому, что просвещает разум, вероятно, человечество в своём детстве скоро почувствовало привлекательность грации, чистоты и некоторой гармонии форм. Поэтому Эвенор нравился больше всех, и люди, быть может сами того не сознавая, подчинялись некоторой власти его взгляда или поддавались убеждающей силе его голоса.

Мать гордилась им больше, чем, быть может, подобало в братской республике, ибо имела обыкновение говорить без ложной скромности:

— Эвенор — лучший из детей человеческих. Он находит слова, которых прежде не знали, и видит вещи, на которые никто никогда не смотрел.

К этому отец Эвенора прибавлял:

— Он любит забегать дальше других и каждый день приносит вещи, которых другие не находят, и даёт им имена, говорящие, что это такое. То, что говорят другие дети, радует и проходит. То, что говорит Эвенор, удивляет, и этого не забывают.

37

Способности детей уже тогда привлекали к себе заботливое внимание, о котором ничто в наши дни не могло бы дать представления. В последующие столетия старость приобрела большой авторитет, а отцы семейств стали вождями народов; но в эту пору царствования Астреи[П5], которую мы созерцаем, стариков больше любили, чем спрашивали у них совета. Их окружали нежностью, предупредительностью и заботой, но уважение и почтение преимущественно доставались юности. Это был инстинкт и словно закон Провидения, заботившегося о быстром осуществлении человеческого предназначения. «В раннюю пору существования человеческих обществ бывают годы, равные столетиям, как в детстве человека бывают дни, равные годам[11]». Потребность как можно скорее зажить умственной жизнью чувствовалась так сильно, что люди, сами того не замечая и не выказывая сильного беспокойства, словно неудержимо шли навстречу каждому новому представлению и каждому вновь появившемуся существу. В сознании стариков быстро стирались представления, которые они не умели ясно выразить. Так скуден был язык и так неопределённы представления! Но каждое рождение приносило в это новое общество новое волнение, новую частицу будущего, новое удивление, полное любопытства и простодушия, новую ребяческую и прелестную заботливость. Каким человеком станет этот новорождённый? В чём он будет похож на родителей и, главное, какими драгоценными отличиями превзойдёт их? Ибо человеческий род не вырождался, а становился прекраснее и крепче с каждым чудом рождения, и каждый ребёнок, пользуясь удобствами и мыслями, уже обретёнными окружающими его людьми, в свою очередь становился изобретателем и творцом нового благополучия и нового взгляда на жизнь.

Вероятно, к этому нежному нетерпению умножить свои привязанности и сердечные заботы примешивалось немного той склонности к чудесному, которая была присуща человеческому роду и подготавливала его к религиозному чувству. Верили, что дети приходят в этот мир с руками, полными открытий, и душой, исполненной загадочных тайн.

38

Их расспрашивали прежде, чем они могли ответить, а первые слова их лепета собирали, как изречения оракула. Слушали, как они высказывают друг другу свою волю и прихоти; и поскольку эти дети были уже совершеннее устроены, чем их предшественники, благодаря более сложной и деятельной работе их органов, поскольку отношения с непрестанно растущей семьёй с каждым днём всё сильнее их захватывали и всё больше для них значили, их словарь позволял передавать новые проявления деятельности и оттенки чувств, обогащавшие общее достояние.

С самых ранних лет Эвенор был одним из тех, кто больше всего способствовал обогащению языка новыми смыслами. Мозг его действовал посредством аналогий, а наблюдения связывались между собой. В принятом языке исправили многие первоначальные названия и определения, которые, пройдя через его уста, стали легче запоминаться благодаря связывавшему их порядку. Люди поняли, как полезно не давать названия по случайному побуждению чувства, и некоторые старики приобрели учёность, собирая эти новые выражения и распространяя их с какой-то весёлой и убеждающей торжественностью. Поэтому в двенадцать лет Эвенор считался очень счастливым и очень добрым ребёнком. Выражениями такого рода начинали тогда обозначать гений отдельного человека.

Ласки и похвалы, которыми окружали Эвенора, изменили его нрав. Похвала приятна человеку, и в ту пору невинности она должна была быть тем приятнее, что была искренней и непосредственной. Но она опасна, как все блага этого мира, и всякое слишком явное предпочтение со стороны нам подобных ведёт к тому, что в нас рождается обидчивая и ревнивая гордыня, если мы недостаточно образованны, чтобы судить, как мало знаем. Эвенор не мог проводить тех сравнений, которые отрезвляют самолюбие. Царь сердец в своём маленьком мире, он невинно впал в грех гордыни, как говорится о тех небесных ангелах, которые были низвергнуты за то, что сравнили себя с Богом.

39

Эвенор сравнил себя не с Богом, которого не знал, а с детьми своего возраста, товарищами своих игр, которыми счёл возможным повелевать. В весёлых пробежках по лесам и степям эти дети охотно следовали за ним, подчиняясь его почину, а самые умные гордились тем, что он предпочитает их другим. Но в многочисленных спорах, возникавших между ними из-за таких же пустяков, какие побуждают к ссорам и дракам детей наших дней, Эвенор захотел решать вопросы как повелитель и, видя, что в пылу схваток его слушают не так, как ему угодно, огорчился, презрел товарищей и перестал ценить друзей. Это были первые смуты в юной республике золотого века.

Однажды, когда Эвенор выказал больше высокомерия, чем обычно, его оставили одного. Смеющаяся ватага, забыв уже утихшую ссору, направилась без него к хижинам, полагая, что скоро, устав от своей досады, он вернётся сам. Но Эвенор не вернулся. Мать вместе с отцом искала его до самых пределов мира, то есть до берегов острова или полуострова, который считали всей землёй, и до неприступных гор, замыкавших горизонт на юге. Полгода она звала его всеми криками своего сердца и искала взглядом, полным мучительной тревоги. Племя разослало во все стороны группы смельчаков, обследовавшие все проходимые места; но там, где мать ничего не нашла, никто не мог оказаться искуснее её. О ребёнке горевали, его оплакивали. Мать не желала утешений. Это было первое общее горе, которое испытали люди, и первое личное горе, разбившее душу. Люди терялись в догадках об исчезновении ребёнка; но суеверие успокоило любопытство, когда дед, покачав головой и не желая или не умея объясниться, сказал:

— Неужели те, кто владел землёй до нас, позарились на наших детей?

— Увы! Мы были слишком счастливы, — сказала безутешная мать. — Тогда мы не вполне сознавали своё счастье, а теперь слишком хорошо понимаем, чего лишились.

40

II · LA SOLITUDE

II. ОДИНОЧЕСТВО

Расставшись с товарищами, Эвенор углубился в густые леса, отделявшие плоскогорье от горной области. Влекомый какой-то тягой к одиночеству, он долго шёл, не оглядываясь, и осторожность, с которой человек в ту пору отваживался проникать в неизведанные места, на этот раз не подсказала ему, как бывало обыкновенно, приметить дорогу и удостовериться, что вернуться будет нетрудно. Никогда ещё душа его не была так глубоко взволнована. Его авторитета не признали, его воле воспротивились. Повод был ничтожен, но последствие велико. Эвенор считал себя выше других; другие показали ему, что их воля — свободная сила, и, ничуть не понимая их права, он страдал недугом, до тех пор неведомым людям: уязвлённым тщеславием, а быть может, можно было бы сказать — обманутым честолюбием.

После долгой ходьбы он ощутил тоску, рождённую его недовольством, — естественное наказание всякой несправедливости — и захотел вернуться по своим следам; но сбился с дороги и ещё долго шёл. Изнемогая от усталости, он решил немного отдохнуть, полагая, что утомление мутит его разум и что, отдохнув, он отыщет в лесу следы собственных ног.

Он заснул на берегу ручья, скрытно и таинственно струившегося под огромными зарослями дурмана, чей аромат был восхитителен и страшен. Странные сновидения сменились смертельной истомой. Эвенор, разбуженный страданием, хотел подняться, но, обессиленный, снова упал. Ночь раскинула свои покровы; тьма была ужасна.

Когда с возвращением зари он проснулся, голова его была ещё так тяжела, что он ничего не мог понять. Мало-помалу глаза его стали различать окружающие предметы, но память не могла объяснить, откуда они взялись. Всё было незнакомо: край, непохожий на плоскогорье, где жили люди, место несказанной красоты; однако ребёнок не сразу постиг эту красоту, всецело поглощённый удивлением оттого, что оказался здесь и не мог вспомнить, каким образом и какими путями сюда пришёл.

Вероятно, никакого чуда тут не было. Он шёл в состоянии опьянения, думая, что спит, или чья-то участливая рука вырвала его у верной смерти. Но что мог он попытаться объяснить себе? Он был один в обширной пустыне и не знал о пагубном действии аромата некоторых растений.

41

Мы очутились в одном из тех Эдемов, которые природа долго скрывала в неприступных складках гор; в некоторые из них, несомненно, до сих пор не ступала нога человека, словно природа, гордая и ревниво оберегающая свою первозданную красоту, пожелала сохранить нетронутыми некоторые из своих святилищ. Иные же человеческий род открыл во время своих первых переселений и смог занять благодаря естественным проходам, образовавшимся неведомым образом. Я говорю о тех ущельях или горных перевалах, которые открываются в склонах некоторых массивов как бы по благому замыслу Провидения и которые в древности называли вратами народов. Но некоторые из этих горных оазисов веками оставались замкнутыми, а иные замкнуты и поныне вследствие геологических случайностей, которые станут понятны из дальнейшего нашего рассказа.

Оазис, раскинувшийся перед сперва испуганным взором Эвенора, был потухшим кратером одного из тех страшных вулканов, которые море поглотило, а затем оставило на исходе первых веков мира. Тёплые илы, осевшие на пепле, оставили здесь зародыши неиссякаемого плодородия. Потому-то растительность и расточала такое великолепие на этой земле, глубоко измельчённой стихиями и удобренной остатками растений, столетиями накапливавшимися и словно укрытыми в громадной чаше, выдолбленной в скале. Защищённая исполинскими стенами окружавшего её гранитного массива, эта чаша — эта долина, этот сад — испытывала лишь сильное и вместе с тем благотворное действие климата, который она, так сказать, заключала в себе. Воды, сбегавшие с высот и прозрачными струями падавшие с камня на камень, проложили себе свободный путь в податливой и лёгкой земле. Эта почва тёплого оттенка, усеянная блестящими частицами, в должной мере увлажнялась, и нигде на ней не возникало застойных болот. На разных её участках геологический состав и положение склонов были различны, и потому она могла принимать и оплодотворять рассеянные семена растений, которые тёплые ветры приносили из самых разнообразных стран. Здесь встречались все растения и все плоды, уже известные человеку плоскогорий, и множество других, о существовании которых он ещё не ведал и которые однажды станут для далёких народов предметом роскоши благодаря своему вкусу или красоте.

42

Долина показалась необъятной ребёнку, который сперва не постиг её великолепия, но мало-помалу успокоился и словно ощутил в душе радость под могучим действием такого зрелища. Место это казалось обширнее, чем было на самом деле: так прекрасны и гармоничны были его пропорции; ибо с пейзажем бывает то же, что и с памятником зодчества, и природа порою, точно художник, утомившийся творить, впадает в ошибки, которые оскорбляют мысль прежде, чем глаз успевает их заметить. Порою засушливой равнине недостаёт своеобразия; её едва заметные изгибы не всегда обладают гармонией, скрадывающей наготу пространства. Порою первозданным неровностям почвы недостаёт величия или они слишком далеко выходят за пределы поля зрения. Но когда все черты дикой красоты собраны и словно сведены воедино с величавой сдержанностью в ограниченном пространстве, красота эта захватывает нас и проникает в нас, подобно зрелищу телесной и нравственной красоты человеческого существа.

Это оттого, что земля, подобно нам, — дух и материя. Составные черты её красоты всегда одни и те же; но сочетания непрестанно видоизменяют их, и от этих перемен рождается более или менее полная красота её картин; красота же есть нечто нематериальное, ибо она — мираж, возникающий в человеческой душе.

Станем ли мы описывать Эдем? Кто его не описывал? «У каждого народа есть предание, начало которого связано с неким символическим местом[12]». Так и у каждого поэта есть образ рая, который он облекает в краски и формы своего воображения. Мильтон описал Эдем, и это прекраснейшая сторона его поэмы; но он сделал его местом мистическим, а нам, желающим показать воочию и дать осязать действительность достижимого идеала, не нужно иного приёма, кроме воспоминания.

43

Небольшое прозрачное озеро заполнило тесное дно древнего кратера. На его благоуханных берегах росли ирисы с жёлтой сердцевиной, окружённой тремя бархатисто-чёрными язычками, вперемежку с белыми ирисами, более чистыми и нежными, чем лилии. Розовые гладиолусы, синие гиацинты, белые нарциссы, великолепные орхидеи, анемоны всех цветов, резеда, цикламены и душистые фиалки сплошь покрывали землю ковром, в котором копыта ланей и буйволов, приходивших пить озёрную воду, протоптали узкие прихотливые тропинки. Вокруг озера и этого природного цветника, кое-где украшенного кустами цветущего мирта и лавра, земля плавно поднималась, словно со дна переливчатой раковины, и этот первый подъём образовывал неровную кайму стройных или пышных кустарников. Иудино дерево, прелестное растение, которое само собою приживается во всех краях с умеренным климатом, простирало свои нежно-розовые ветви среди белых и жёлтых ракитников, сирени и рябины. Тёмные ветви кипарисов, самшита и лимонных деревьев мощно вырывались из всего этого цветения, словно затем, чтобы оттенить его свежесть и нежность.

Над этой областью рощ поднималась область холмов, где те же растения сочетались с более крупными деревьями: со свежими липами, стройными тополями, изящными буками, теснившимися по берегам ручьёв, или с тёмными вечнозелёными дубами, бледными оливами, блестящими апельсинными деревьями и величавыми соснами, разбросанными по менее орошённым склонам.

На вершинах холмов высокие деревья разрастались ещё пышнее и, прорезанные широкими тенями или озарённые яркими отблесками утреннего солнца, вырисовывались на более далёком и более туманном фоне гор. Между этими двумя областями в большем размере сохранялся круговой очерк нижней долины, но нарушенный тысячью живописных неровностей. Здесь и находился ребёнок, шедший по обширной ступени, чьё природное убранство было строже, чем у озёрной чаши. Здесь воды шумели громче, деревья были суровее, растения — своевольнее; но повсюду — на обрушившихся скалах и на наклонённых стволах старых дубов, на обнажённых стенах горы и на холмиках у её подножия — плющ, жасмин, дикий виноград, ломонос и тысячи маленьких ползучих лиан умеренных широт свешивались гирляндами неслыханной прелести или колыхались широкими завесами несравненной свежести. Жизнь здесь была беспорядочнее, но ещё могущественнее, чем во всём остальном пейзаже. Древовидные верески простирали ветви, покрытые прелестными маленькими чашечками такого нежного белого цвета, что бледные побеги, сплошь ими залитые, можно было принять за клочья тумана, уснувшие на гребне тёмных лесов.

44

Наконец, над этой областью влажных расселин с буйной растительностью, стремительных потоков и исполинских обломков, одетых зеленью, вздымались непроходимые склоны обрывистых гор и громадные кручи их недоступных вершин. Некоторые горы походили на купола, увенчанные зеленью: на лёгком и неглубоком слое земли рощи питались влагой, которую часто приносили облака; но большинство, увенчанное зубцами острых, угрожающих скал, образовывало словно величественный венец, в середине которого маленькое озеро с цветущими холмами блистало, как сапфир, окружённый жемчугами.

Медленно вглядываясь в это зрелище и наслаждаясь им, ребёнок, охваченный таинственной и глубокой радостью, перестал ощущать боль, тревогу, лихорадку и усталость. Он не сумел бы описать то, что видел, или объяснить созвучия, ласкавшие все его чувства; но ощущал их так сильно, что от них у него кружилась голова, и, забыв всё прошлое, забыв даже вчерашний день, хорошо зная, что идёт за открытиями, и не заботясь ни о чём ином, он с жаром углубился в земной рай, ища то неведомое, которое есть восторг детства, упоение юности, скорбь зрелых лет и надежда старости.

Он дошёл до озера, воспринимая лишь то, что непосредственно его окружало, не глядя уже ни на сияние неба, ни на волшебный опал высоких гор. Он словно тонул в очаровании их мягких отблесков на зелени, которой едва касались его ставшие такими лёгкими ноги. Густая листва, сквозь которую он пробегал, ласкала его росой; он ломал молодые ветви, попадавшиеся под руку, повинуясь тому детскому инстинкту, который велит в одно и то же время трогать, видеть и брать, словно затем, чтобы минутным обладанием теснее слиться с влекущими его предметами внешнего мира.

45

Время от времени он всё же останавливался поглядеть, как убегает заяц, вспугнутый его приближением, или как тяжело и вместе с тем быстро взлетает рябчик или куропатка, притаившаяся под вереском. Проворный и гибкий ребёнок природы встречал мало преград в своих стремительных скитаниях. Казалось, он порхал, а не бежал над высокими травами и среди золота душистого дрока. Маленькие струи воды, дрожавшие на камешках, точно серебристая кисея, взлетали под его ногами мелким сверкающим дождём и, обдавая его, усиливали пыл и радость. Он смеялся, прекрасный мальчик, и смех его был словно музыка в этом согласном хоре проворных ручьёв, тихо трепещущей листвы и жаворонков, взмывающих к небу.

Добравшись до берега озера, он наконец отдохнул и, пролежав там всё оставшееся утро, почувствовал, что силы вполне к нему вернулись. Тогда он снова поднялся туда, где росли миндальные деревья, и насытился их едва завязавшимися плодами: нежную и вкусную оболочку таких плодов и поныне едят пастухи южных стран.

Пока солнце сияло над горизонтом, ребёнок пребывал в этой пустыне без опасений и почти без размышлений; но когда небо побледнело, когда птицы стали беспокойно перекликаться, собираясь стайками на ночлег в рощах, когда высокая гора, ещё багровевшая под лучами заката, бросила огромную тень на дно долины, Эвенор, до тех пор словно опьянённый, встревожился, не слыша звука человеческого голоса в тот час, когда племя собиралось вместе, матери искали своих детей, а мужчины, лёжа у порогов хижин, вели простодушные беседы и смотрели, как на небесном своде загораются звёзды.

Тревога была страданием ещё малоизвестным, потому что у первобытных людей редко находились для неё причины; но по внутреннему томлению, которое испытывал сам, ребёнок предугадал, что должно происходить в душе его родителей, и нашёл слово, чтобы выразить это самому себе:

«Моя мать, — подумал он, — должно быть, вчера тосковала, не видя меня, а сегодня тоскует ещё больше».

Солнечные огни уже угасали. До следующего дня нечего было и надеяться отыскать дорогу к плоскогорью. Ребёнку стало страшно; он не смог бы сказать, чего именно, ибо ночь над холмом была синей и прозрачной. Соловьи упоённо воспели восход луны, и потоки вторили вдохновенной мелодии гармоническим басом.

46

В крови Эвенора разгорелась лихорадка; он спал тревожным сном, томимый беспокойной истомой, внезапными приступами удушья, сновидениями без связи и смысла. Среди ночи ему показалось, будто могучая рука сдавливает ему лоб, а грозное колено гнетёт грудь. Он проснулся и огляделся. Он был один, всё было спокойно. Он не знал, что такое болезнь; потому и не предположил, что эти ощущения могли исходить от него самого; ему почудилось, что его мучают те таинственные силы и воли внешней природы, о которых он смутно слышал.

«Я проник, — сказал он себе, — в мир тех, кому земля принадлежала до нас. Земля сердится, и горы хотели бы меня раздавить».

Но глубокое безразличие овладело им, и, засыпая вновь, он ощутил, как ему показалось, что земля с силой отталкивает его; затем ему тотчас почудилось, будто он тяжело упал на неё, и в то же мгновение страшный грохот потряс всё его существо. В горах ещё отдавалось эхо этого грохота, а обессиленный ребёнок уже снова погрузился в лихорадочный сон.

Наконец вернулся день, и благодатная роса слегка освежила пылающие и ослабевшие члены Эвенора. Он встал, собрался с мыслями, напился долгими глотками из ближнего источника и, решившись бежать из страшного места, чья красота его угнетала, стал искать врата рая — то есть какой-нибудь пролом, разрыв, расщелину среди каменных исполинов, замкнувших озеро, холмы и долину в свою неумолимую ограду.

Эти врата существовали, раз он сумел через них пройти; но теперь они были навсегда закрыты. Ночью под ясным небом произошёл подземный толчок — явление довольно частое и нередко безвредное в этой вулканической области; он всего на несколько мгновений прервал соловьиную песню. Внезапное колебание, точно дрожь, пробежало по цветущей груди Эдема, не вырвав ни единой травинки; но высоко в горах от нарушения равновесия оторвалась огромная глыба и упала как раз у входа в ущелье, увлекая за собой поток, вырванный из своего русла и яростно ревевший на исполинском завале.

47

Ребёнок был поражён этим обвалом, носившим следы недавнего потрясения: свежие изломы скалы не могли оставить в нём сомнения. Но не было ли другого выхода? Эвенор искал его несколько дней, ибо из-за неровных очертаний долины обследовать её было нелегко. Двадцать раз, находя выступы, за которые можно было ухватиться, он надеялся вскарабкаться на стены своей темницы. С высоты одного из обрывов, куда ему удалось подняться, он увидел море — лазурную громаду, которую принял за твёрдую стену и чья необъятность повергла его в ужас. В этих страстных поисках освобождения, всё ещё во власти лихорадки, всё ещё томимый жаждой, всё ещё черпая силы в поглотившей его деятельности, подобно птице, которая до смерти изнуряет себя, ударяясь о прутья клетки, он истощил силы своей воли и пружины своего разума. Под конец, побеждённый, бездеятельный, безразличный, он лёг под деревом и уже не помышлял даже сорвать его плоды, чтобы утолить сжигавшую его жажду. Он так и не узнал, сколько часов или дней провёл в этом состоянии, без надежды, но и без сожалений, и без желаний. Когда, гонимый голодом, слабый, но выздоровевший, и призываемый солнцем вернуться к животной деятельности, он пошёл вдоль озера, то улыбался и плакал без причины, бормотал слова, лишённые смысла, и отходил от воды лишь по инстинкту самосохранения, действовавшему, так сказать, механически; он утратил память, у него не было больше того представления о будущем и прошлом, которое позволяет понимать настоящее. Он не пал и не стал низок, но в душевном развитии вернулся на десять лет назад.

Но и в этом состоянии, в которое повергли его изумление, ужасы, телесные и душевные страдания, превышавшие детские силы, он всё же не опустился. Невинность сгустила свои покровы над его незапятнанной душой. Он не перестал быть человеком, ибо не нарушал добровольно законов человеческого общежития. Он стал лишь тем, чем должны были стать выходцы из первобытного общества, когда, следуя, быть может, по горным цепям, которые ныне стали Зондскими островами, они забрели на пустынные материки Австралии, где разрыв и затопление промежуточных материков на тысячелетия отделили их от людей их расы[13].

Дитя людей, которому оставалось только жить, могло жить в пустыне благодаря мягкости климата и плодородию земли, куда забросил его случай. Отсутствие вредоносных животных тоже было существенным условием; к нему можно прибавить и то, что с первых лет он воспитывался и креп среди природы, в обществе, родившемся накануне.

48

Итак, небо и земля должны были видеть, как он растёт в красоте и силе, а дикий взор его оставался кротким и гордым, как природа, которую он отражал. Даже телесная природа его стала в некоторых отношениях совершеннее той, какую могла бы дать ему жизнь среди людей, с её взаимопомощью и общением. Зрение его стало острее, слух тоньше, движения проворнее, сон чутче, дыхание глубже, желудок менее требователен. Не воодушевляемый более привлекательным примером совместной жизни, он перестал знать удовольствие от аппетита, наслаждение вкусом, разнообразные радости покоя и оживления; весёлость, размышление, любознательность угасли, уступив место безмолвной серьёзности или бурной деятельности. Чувствуя, как ноги побуждают его к движению, он скакал по лугам, словно заяц, которого теперь мог бы догнать; но зайца он не преследовал, не заботился ни о том, чтобы приручить какое-нибудь существо, ни о том, чтобы обладать какой-нибудь вещью. Когда тело его, ставшее гибким от упражнений, требовало отдыха, он предавался полному покою, не считая часов, не следя за ходом солнца и не зная ни ужасов ночи, ни восторга перед дневным сиянием. Он слился с внешней природой настолько, насколько это дано человеку, разделял её сосредоточенность и упоение, но не обращался к сознанию, чтобы оценить её блистательную или суровую прелесть.

Пусть, однако, не думают, будто он хоть сколько-нибудь отупел. Он сохранил телесную чувствительность, которая сильнее, чем у животных, предупреждает человека о причинах страдания и опасности, каких следует избегать; он наслаждался полнотой жизни больше, чем могло бы наслаждаться какое бы то ни было животное. Воображение его отнюдь не умерло: оно населяло одиночество его дней и ночей вереницей грёз, занимавших его, хотя он и не думал искать в них смысл или связь. Он скорее делал усилия, чтобы вновь погрузиться в них, когда чувствовал, что мозг его пуст. Только никакого света не рождалось для него из этого мирного блуждания мыслей, и если он был счастлив в таком состоянии, то сам себе сказать, что счастлив, не мог.

Чего же недоставало этому безмятежному несчастливцу? Сердца, чтобы оживить его сердце, ума, чтобы пробудить его память, человеческой души, чтобы вернуть ему представление о человеческой жизни. Его не любили, и он не любил. Он не мог ни возвыситься до состояния ангела, ни опуститься до состояния зверя, и вот тогда Бог Моисея, видя, как бесплодно цветёт он в саду пустыни, мог бы сказать: «Нехорошо человеку быть одному».

49

III · LEUCIPPE

III. ЛЕВКИППА

До сих пор мы шаг за шагом прослеживали жизнь первобытного существа, держась в пределах возможного и тщательно отыскивая в нём вероятное. Если мы и смотрели глазами оптимиста на относительное счастье, которым могли наслаждаться первые человеческие сообщества, то, как нам кажется, не предполагали чрезмерно фантастического развития их умственной и религиозной жизни. Всю нравственность, всю чистоту и всё тихое блаженство, какие им было дано изведать, мы приписали чувству любви, ограниченной семейными узами. Мы сказали и убеждены, что любовь была дана человеку как сущность его жизни и что все проявления воли, разума и рассудка имели в нём своим основанием изначальный порыв привязанности, столь могучей уже у животных, столь прекрасной в неискажённой человеческой природе.

Мы сочли это побуждение столь существенным, что, когда последовали за сыном людей в его одиночество, он тотчас предстал перед нами испуганным, отчаявшимся, больным и за немногие дни сошедшим со всех ступеней, на которые уже подняла его семейная жизнь; наконец, он вернулся к исходной точке человеческой жизни, к состоянию одних лишь возможностей, которое можно было бы сравнить не с состоянием животных, уже достигших всего доступного им развития, но с состоянием младенца в колыбели, ещё живущего в хаосе дремлющих способностей. Я говорю: в хаосе, а не в небытии. Эвенора можно было вывести из состояния зыбкой грёзы и вновь приобщить к жизни общения и осмысленного чувства.

Не совсем случай привёл Эвенора к одиночеству. Некий рок, порождённый его пробуждавшейся гордыней, побудил его на несколько мгновений уединиться. Если бы судьба тогда не захватила и не увлекла его словно врасплох, можно полагать, что, всё более склоняясь к меланхолической мечтательности, он сам создал бы себе особый внутренний мир, быть может лучший, быть может худший, чем у прочих людей; но все легенды требуют, чтобы за первым проступком последовало первое наказание, и разум требует того же. Всякий раз, когда мы разрушаем в себе что-нибудь доброе, вокруг нас в то же время разрушается нечто необходимое для нашей жизни, и в символах, которыми воображение облекает исполнение этого естественного закона, всегда заключена поразительная правда. Это всегда непослушание, то есть забвение одного из законов сердца.

50

Внешне, однако, этот первый проступок должен был быть лёгким; и отеческим, то есть полезным, должно было быть наказание.

Итак, Эвенор искупил чрезмерную любовь к себе тем, что внезапно оказался осуждён на общество одного лишь самого себя, и с той поры, ничего вокруг себя не любя, он стал равнодушен к собственному я, словно даже не знал его. Эдем (или Атлантида, если угодно) стал для него подобием того таинственного места (лимба), где, как говорят, некрещёные души блуждают во мраке ожидания, и духовно вернуться в это отрадное святилище, где тело его развивалось без ведома ума, он мог лишь через деяние любви и покорности.

Два года минуло с тех пор, как он владел величественным и страшным Эдемом, или, вернее, с тех пор, как торжественность пустыни овладела им и подавила его. Из всех инстинктов, переживающих утрату памяти, инстинкт свободы — самый упорный, самый непобедимый. Поэтому Эвенор без определённой цели, но неустанно бился над тем, чтобы выйти из своей тюрьмы. Он беспрестанно пытался не взобраться на отвесные скалы — подобно животным, он не чувствовал побуждения совершать невозможное, — а отыскать среди беспорядочно нагромождённых глыб естественную лестницу к проломам вулканического цирка. Силы его удвоились, они росли с каждым днём, и однажды он наконец сумел взобраться на глыбу, у которой долго понапрасну выбивался из сил.

Наверху этой площадки между расступившимися верхними глыбами открывался угловатый проход, словно нарочно погребённый среди тех нарушений горных пластов, которые называют разломами и которые возникают от поднятия земной коры с последующим её оседанием. Проход ещё не был засыпан гравием и растительными остатками. Поэтому путь по нему был если не лёгок, то по крайней мере возможен; пересекая скалу под прямым углом, он упирался в заросли переплетённых алоэ и кактусов, сквозь которые ребёнок не смог пробраться. Он остановился здесь, чтобы вдохнуть немного свежего воздуха, который после трудного пути в теснине наконец доходил до него сквозь ветви.

Здравое рассуждение позволило бы ему увидеть в этом обстоятельстве верный признак успеха своих поисков. Но за недостатком рассуждения инстинкт удерживал его на этом месте несколько часов, ища слухом и дыханием то, что густота кустарника скрывала от зрения.

51

Шум соседних водопадов был слаб, и, когда временами смолкало пение птиц, Эвенора словно приковывали к месту другие голоса непонятной природы. Это были человеческие голоса, сперва неясные, а потом отчётливые. Их было два; они звали друг друга и откликались: один походил на женский, и всё же в нём был особенный тембр, который отзывался в ушах сына людей, но не отзывался в его душе.

Другой, более ясный, хотя и более слабый, звучал звонче, и всякий раз, как он поднимался в гулких стенах соседнего ущелья или расселины, Эвенор испытывал нечто вроде электрического толчка. Тогда он забирался как можно глубже в кусты, чтобы приблизиться к этому голосу, который с каждым своим колебанием словно снимал с его души тяжесть и покров. Память пробуждалась в нём, сперва смутная и сладостная, потом разительная и жестокая, по мере того как он старался одним порывом вырваться из оцепенения своих способностей. Невыразимая борьба происходила в его груди между привычкой к безучастию и потребностью вновь обрести самого себя. Так, застигнутые каким-нибудь событием среди тяжёлого сна, мы колеблемся между изнеможением и волнением, подавленные и словно пьяные.

Голоса приближались, и детский голос, весь женственный и простодушный, словно взлетел к небу смехом, блестевшим, как луч света. Человеческий голос, детский смех — это была та музыка, которую Эвенор никогда не переставал слышать в своих грёзах и чьё мучительное очарование тщетно пытался объяснить себе, когда хотел вдуматься в это воспоминание. Они подействовали на него магнетически, и тотчас тысяча отчётливых образов теснилась в его душе. Он вновь увидел плодовый сад и хижину, где прожил первые годы; увидел мать и сестёр, отца и братьев, и деда, и всех своих юных товарищей. В одно мгновение он вновь охватил всю свою жизнь до той минуты, когда она исчезла, словно разбившееся зеркало. Тогда безмерная боль пробудила все фибры этой оцепеневшей души, и, борясь с преградами, не дававшими ему пройти, Эвенор глубже забрался в кусты, испуская нечленораздельные крики, которые замирали в рыданиях.

52

Сперва их не услышали. Голос другого ребёнка, звучавший, казалось, совсем близко, продолжал свои шаловливые переливы и заглушал голос Эвенора; но внезапно плач одного заглушил смех другой; звуки отчаяния испугали маленькую хохотунью, которая умолкла, на миг остановилась и убежала. Эвенор услышал, как тихо скрипит песок под лёгкими ногами, как совсем близко от того места, где он находился, проносится прерывистое дыхание; даже шелест листьев подсказал ему, что стоит сделать ещё шаг, и он увидит то, к чему так мучительно стремился. Отчаянным усилием вырвавшись из колючек, словно желавших удержать его как добычу, он выскочил на свободное место и не увидел перед собой ничего, кроме двух человеческих существ, к которым побежал, стеная и простирая руки в отчаянии.

В узком зелёном ущелье, в двадцати шагах от колючих зарослей, сквозь которые пробился Эвенор, стояла странная женщина, в нерешительности и тревоге от испуга маленькой девочки, бежавшей к ней; лишь бросившись ей на грудь, та осмелилась наконец обернуться и взглянуть на предмет своего ужаса. Та, что казалась её матерью, с любовью приняла её в объятия и с угрожающим жестом двинулась к Эвенору; ибо Эвенор, окровавленный ежевикой, с длинными, словно вставшими дыбом волосами, с телом, едва прикрытым лохмотьями туники из шкуры белого козлёнка, когда-то приготовленной матерью с такой простодушной роскошью, с первого взгляда был уже не похож на самого себя; его скорее можно было принять за какого-нибудь благородного зверя, подобного человеку, но неспособного заботиться о своём теле и оберегать его, равнодушного к страданию. Однако, увидев его умоляющий взгляд, его волнение и слёзы, женщина без страха подошла к нему, раздвинула его волосы, посмотрела на его лоб и, охваченная состраданием, сказала:

— Откуда ты идёшь, сын лугов, и чего можешь просить у дивов скалы? Неужели люди бросают своих детей или гонят их из жилищ? Или ты родился один на обнажённом лоне земли, как, полагают, вы можете рождаться? Отвечай же мне, если можешь отвечать, если владеешь даром слова и если язык, на котором я говорю с тобой, имеет смысл для твоего ума.

53

Дива, обитательница пещер, тщетно расспрашивала сына людей. Он смеялся сквозь слёзы, счастливый тем, что слышит сострадательный голос и видит черты, похожие на человеческие. Но слова были непонятны его уму: это был не язык его расы.

Тогда дива обернулась к девочке, спрятавшейся за её спиной:

— Дитя, ничего не бойся, — сказала она ей, — это твой брат, и ты можешь говорить с ним. Попробуй спросить его, откуда он пришёл и что мы можем для него сделать.

Тут Эвенор увидел, как из складок платья дивы выглянуло лицо Левкиппы. Левкиппе было семь лет. Она была мала для своих лет и миловидна; но в её гибких, прелестных членах была сила, неотделимая от грации, ибо грация есть и изящество, и крепость телесного строения. Её изящная головка была залита волнами блестящих волос, белизну кожи чуть позолотило солнце, а глаза, кроткие и живые, словно распространяли вокруг неё божественный свет. Весёлая, как птица, улыбчивая, как заря, счастливая, цветущая, она могла испытывать недоверие лишь как минутное изумление; но, увидев дитя своей расы, она пришла в такое восхищение, что не могла найти ни слова и смотрела на него пристальным, разумным взглядом, наполовину очарованным, наполовину насмешливым; дива следила за этим взглядом с некоторым страхом.

— Отчего же ты с ним не говоришь? — вновь спросила приёмная мать дочери людей. — Разве он не похож на тебя и разве ты не видишь, что его глаза хотят ответить твоим?

Левкиппа, словно поглощённая одной из тех загадок, чью глубину детство не умеет выразить, тихонько взяла Эвенора за руку и посмотрела на покрывавшую её кровь. Дива, следившая за её движениями ревнивым взглядом, вздохнула и сказала:

— Это дитя одиноко на земле, я хорошо это вижу. Хочешь, чтобы он был твоим братом?

Левкиппа по-прежнему молчала и задумчиво смотрела на Эвенора, который с дикой грацией прыгал вокруг неё, упоённый радостью при виде существа своего вида, и подражал резвому оленёнку, зовущему другого побегать наперегонки. Эти странные порывы удивляли её, не вызывая неприязни, но какая-то нерешительность, быть может сильный, безотчётный инстинкт гордости, мешала ей ответить на них, хотя ей очень хотелось разделить эту невинную и безумную радость.

Тогда дива Телея взяла её на руки и сказала, унося с собой:

54

— Это дитя людей не имеет ни разума, ни речи. Пусть он уйдёт. Ты ведь предпочитаешь больше его не видеть.

И она направилась к пещере, где жила вместе с Левкиппой.

Но Эвенор шёл за ними, всё так же прыгая и смеясь, а Левкиппа смотрела на него через плечо дивы.

Когда они подошли ко входу в пещеру, дива, так и не сумев заставить Левкиппу нарушить таинственное молчание, поставила её на ноги и сказала:

— Это неразумное существо всё идёт за нами; я прогоню его.

И она пригрозила Эвенору, который, не обращая на неё внимания, всё старался приблизиться к Левкиппе. Тогда Телея сделала вид, будто хочет ударить мальчика; он перестал играть, остановился, испуганный и словно отчаявшийся, лёг на землю и снова заплакал.

Взглянув на Левкиппу, дива увидела крупные слёзы, катившиеся по её круглым, свежим щекам: это были первые слёзы в её жизни. Телея подняла Эвенора и, отведя в глубину пещеры, где струился источник, омыла его, пригладила ему волосы и одела в ткань из пальмовых листьев, сделанную собственными руками, такую же, какая защищала её саму и Левкиппу от солнечного зноя.

Удивлённый Эвенор старался припомнить всё, что успел вновь обрести из своего прошлого, — смутную грёзу, которая попеременно озаряла и смущала его беглыми проблесками. Он отдавался материнским заботам дивы, смутно напоминавшим те, какими некогда окружали его самого, и смотрел на эту высокую бледную женщину, упрекая себя за то, что не узнаёт в ней свою мать.

Дива, приведя его обратно ко входу в пещеру, стала искать Левкиппу, которая вышла, ничего не сказав, и теперь возвращалась, плохо скрывая под покровом длинных волос венок из голубого шалфея, только что ею сплетённый; после робкого колебания она попросила диву надеть его на голову брату.

— Значит, он твой брат? — сказала Телея, увенчивая Эвенора, который вдыхал благоухание цветов с изумлением, словно делая открытие: все ощущения разом возвращались к нему.

Левкиппа всё молчала, и её мимолётная улыбка была скорее серьёзной, чем весёлой. Тогда дива села и, обхватив Эвенора коленями, стала в глубокой сосредоточенности разглядывать его, поправляя ему венок. Мало-помалу грудь её стала вздыматься, и потоки слёз полились на голову Эвенора, которую она покрывала поцелуями.

55

— Боже благой! — говорила она на языке, чуждом слуху сына людей. — Это он, это моего сына ты возвращаешь мне в новом облике. Черты уже не его, но вот его взгляд, и я хорошо вижу, что душа его вошла в это прекрасное тело, чтобы вернуться и утешить меня, как душа моей дочери перешла в прекрасное тело Левкиппы. Иди сюда, Левкиппа, взгляни! Разве ты не помнишь? Вот твой брат, умерший в тот же день, что и ты, и вернувшийся с неба, как и ты сама.

Хотя Левкиппа понимала язык дивы (на другом она и не говорила), её слова были полны тайн, которые девочка постигала лишь сквозь покров детства и покров своей человеческой природы. Её природа, менее тонкая, чем у Телеи, лишь наполовину поддавалась тому посвящению, которое она начинала получать; но любовь её к диве была столь безгранична и исполнена веры, что она мало расспрашивала и принимала всё, не пытаясь усомниться. Она простодушно ответила:

— Я постараюсь вспомнить; но раз ты так говоришь, значит, так и есть. Надо ли мне обнять брата?

Телея отдала Левкиппу в объятия Эвенора; принимая ласки этих двух любящих существ, он хотел в упоении выкрикнуть слова «сестра» и «мать», но смог издать лишь нежную жалобу и, вновь поникнув в изнеможении, понял наконец, что забыл всякую речь.

Тогда Левкиппа заговорила с ним с такой прелестной предупредительностью, что дива не могла смотреть на неё без умилённой улыбки. Девочка, повинуясь глубокому инстинкту материнской гордости, убеждала другого ребёнка, вдвое старше её, не бояться, довериться ей и положиться на её покровительство. Она не предлагала ему крова и пищи, не предполагая, что какое бы то ни было существо может не иметь на земле самого необходимого. Само положение, которому ныне не нашлось бы подобия, естественно возносило её мысли и обещания выше: она предлагала ему то, что представлялось ей драгоценным и что тогда в самом деле было драгоценным на земле, — любовь и ласки семьи.

Эвенор слушал её с восхищением. Нежные переливы её голоса пленяли его, ангельская ясность её взгляда объясняла ему простодушные чувства, обращённые к нему. Он хотел ответить, но умел издавать лишь дикое лепетанье и, досадуя на своё бессилие говорить лучше, чувствовал что-то вроде стыда и боли посреди своей радости.

56

— Этот сын людей, — сказала Телея Левкиппе, спросившей её о причине непонятных ответов брата, — досадует оттого, что не может говорить с тобой. Я рассказывала тебе, что у людей, твоих братьев, иной способ понимать друг друга, чем тот, которому я научила тебя. Не знаю, смогу ли я научить этому и его. Мы попробуем, и, если он откликнется на наши наставления, скоро у нас троих будет лишь одна душа.

С этой минуты Эвенор ни на миг не покидал Левкиппу. Дива заботилась о них, поглощённая ими одними, словно живя лишь их жизнью. Всё, чему она учила Эвенора, доходило до него через речь и выразительные жесты Левкиппы, и дива удивлялась быстроте того общения, какое жест, взгляд и переливы голоса устанавливали между этими двумя детьми людей. Телея принадлежала к расе, которая, особенно в последние времена своего существования, была более занята духовными предметами, чем общением в повседневной жизни; расе отшельников, поневоле обособленных быстрым исчезновением их типа, которых в древности смешивали с некоторыми дикими племенами под именем троглодитов, обитателей пещер. Склонность новой человеческой расы жадно и изобретательно овладевать миром действительности, которым первые его обитатели пренебрегали или которого страшились с тех пор, как земля приняла новый облик, была для дивы предметом изумления и раздумий. Мы скоро увидим, как изменилась Телея по сравнению с теми, кто предшествовал ей в земной жизни; но она всё ещё была далека от того, чтобы вполне усвоить дух исследования и изобретения, побуждающий нашу человеческую семью гнаться за мечтой о счастье в этом мире. Воспитанная в дивной вере, которая под разными видами разлилась небесным сиянием по всем зарождавшимся религиям нашей исторической древности, она думала, что вновь обрела в Эвеноре и Левкиппе души двух своих детей, которых так оплакивала. Но это утешение не было свободно от примеси боли. Она боялась, что удел нового человечества есть падение, и, терзаемая тайным сомнением, смотрела на этих двух существ попеременно с восхищением и жалостью, пугаясь их природного невежества в одних отношениях и радуясь их врождённому разумению в других.

57

Вдохновенная наставница Левкиппы с раннего детства, она уже сообщила ей понятия столь возвышенные, что по сравнению с детьми наших дней это первобытное существо становилось как бы посредником между землёй и небом. И всё же телом Левкиппа принадлежала человечеству, а потому не могла вполне уподобиться более созерцательной и более суровой природе дивы. Неодолимая потребность в радости — той святой способности, которая у дивов была внутренним устремлением к идеалу, а у людей была словно упоением души и тела, вызванным обладанием действительностью, — была для Левкиппы условием существования, и Телея уважала в ней эту потребность выражать свою живость вовне: так, часто шумно и бурно, проявлялся восторг духа. Поэтому шаловливые песни, оживлённые монологи и словно беспричинный смех Левкиппы своими таинственными созвучиями будили угрюмое эхо пещер, где жила дива, а сухой песок взморья бороздили безумные спирали её лёгкого и причудливого бега вдоль волн. Быть может, далёкие звуки этого голоса, упоённого невинностью, порою слабо трепетали в воздухе, которым по другую сторону горы дышал одинокий Эвенор. Он не отличал их от прочих веяний всеобщей гармонии; но, быть может, им был он обязан смутными грёзами, благодаря которым его воображение уберегло разум от полного уничтожения.

С тех пор как Эвенор стал слышать этот голос вблизи, тот всецело проникал в его сердце. Не менее возрождающее очарование — очарование взгляда человеческого лица — тоже говорило с ним на языке, в котором нуждается человеческая душа. Эвенор почти не замечал дивы, хотя постоянно был у её ног или в её объятиях, играя, смеясь и пытаясь говорить с Левкиппой. Ему нужно было напрячь память и волю, чтобы вступить в общение с дивой; и всё же, подобно Левкиппе, он привыкал уже не отходить от неё или поспешно возвращаться по малейшему зову её голоса. Должно было прийти время, когда его беспокойный ум станет горячо расспрашивать Телею; но вернуть его к жизни чувства могла лишь дочь людей.

58

Первые дни, проведённые им среди пещер, где жила его новая семья, были полны напряжённых усилий понять то, что он видел. Он привык к красоте Эдема, не отдавая себе в ней отчёта, а новое обиталище, уже заставлявшее его забывать прелести соседней долины, глубоко поражало его. Здесь им часто овладевали тайные страхи, которых он не мог объяснить самому себе и которые заставляли его послушнее сдерживать свою дикую, кипучую живость. Суровость этой природы стала ему понятна позднее. Мы опередим пробуждение его ясного понимания и опишем страшную пустыню, где Левкиппа росла, как беззаботный цветок, у края зияющих бездн.

Как и из Эдема, отсюда не было выхода для человеческих ног. Это был кратер, соприкасавшийся с другим кратером, и его базальтовая ограда срослась с соседней, как два звена цепи. Если бы можно было охватить взором рельеф некоторых морских берегов или некоторых вулканических цепей, мы мысленно представили бы себе ту пору, когда эти широкие чаши, выдолбленные в скале и ныне полные одни растительности, другие ещё нетронутых обломков, были подобны пылающим драгоценным камням огненного ожерелья, в некоем роковом порядке брошенного на лик земли или вырвавшегося из лона морей. Эти подземные извержения нередко относятся к различным эпохам: одни очаги раскалялись после того, как другие уже истощились, или продолжали пылать ещё долго после их истощения. Некоторые из них даже в краях, остывших много веков назад, ещё сохраняют очаг весьма ощутимого тепла, кипящие источники, битумные пруды, сернистые испарения и раскалённую почву, над которой скользят зловещие огни. Это сольфатары, которые в разных местах земли наши предки называли Тенарами и где рядом с полосами вечного бесплодия поднимается роскошная растительность, словно бросающая вызов этим более или менее крепко уснувшим яростным силам.

59

На одном из таких не вполне угасших очагов дива и воздвигла свой уединённый алтарь. Не зная о соседстве Эдема, лёгкий путь в который мог ускользнуть от долгих поисков и открыться лишь благодаря случайному обстоятельству, она из всех звеньев длинной вулканической цепи, веками скованной вокруг остатков её несчастной расы, предпочла то, которое напоминало ей о последних привязанностях и последних радостях. Позднее она открыла Эвенору, как её отцов привлекли местные условия, напоминавшие им облик земли во времена более широкого и счастливого расселения их рода, а также как то же самое подземное сотрясение, что закрыло для него путь из Эдема на родину, разрушило проход от сольфатары к другим долинам вдоль морского берега, теперь залитого волнами.

Особенно повергал Эвенора в немое оцепенение близкий и открытый вид необъятных волн, яростно разбивавшихся о скалы, разбросанные там и сям, словно исполинские развалины. С холмов Эдема он видел море, но от долины его отделяла огромная масса скал, оберегавшая его мысль и не дававшая ему ни видеть движения, ни слышать шума грозной стихии. В дни бурь он смешивал её голос с голосом грома; в тихие дни её ропот терялся в шуме горных каскадов. Вблизи, видимое и слышимое, море казалось ему грубым и угрожающим, и только через несколько дней он привык без страха следовать за Левкиппой до самого края набегающих волн, где смешливая девочка любила погружать свои маленькие ноги в брызжущую пену и собирать сверкающие раковины, оставленные волной.

60

Сольфатара, более наклонённая к морю и более близкая к взморью, чем Эдем, имела иной обвод; это было скорее полукружие, чем круг. На дне центральной впадины лежало не прекрасное озеро, окаймлённое цветами, но бездна, где клокотали невидимые горячие воды и откуда веяло удушливым жаром. Одна дива приближалась к этому страшному месту, чьи пугающие подступы скрывались за большими глыбами пемзы причудливых очертаний. Она не подпускала к нему детей и обыкновенно оставалась с ними на склоне горы, покрытом густым лесом огромных сосен и вековых дубов. Там, в узком тенистом ущелье, где держалось ровное тепло, убежищем ей служила пещера, в которой труд дивов оставил свои следы рядом с трудом природы. Своды, выдолбленные в рыхлой породе, были покрыты звериными шкурами и сухими пальмовыми ветвями, закреплёнными грубо и прочно; ничто здесь не напоминало изящного и хрупкого удобства хижин, где Эвенор провёл детство. Более долговечны и более суровы были жилища в скале. В них чувствовалась скорее любовь к сосредоточенному уединению, чем к житейским удобствам, и отсутствие той врождённой человеку потребности менять свои привычки и переделывать дело своих рук, чтобы столько же украсить его, сколько усовершенствовать. Эвенор видел в этой пещере великолепные шкуры неведомых животных, металлические сосуды, оружие и орудия, назначение которых ему было неизвестно, одежды, повязки, а на всех этих предметах — иероглифические знаки, которые принимал за украшения и считал себя способным воспроизвести, не понимая их. Он дивился, видя, как Левкиппа с помощью дивы читает некоторые знаки, и долго верил, что она говорит с этими неодушевлёнными предметами и ждёт от них ответа, который он тщетно силился услышать.

Это странное жилище было просторно и состояло из нескольких залов, соединённых галереями. По вечерам дива зажигала смоляной факел, для которого сама собирала смолу на лесных соснах, и оставляла его гореть всю ночь у главного входа в пещеры. Прежде чем уснуть на своей циновке, Эвенор видел, как она таинственно ходит взад и вперёд в голубоватом свете этого факела, словно беспокойная тень. Иногда она казалась раздражённой, угрожающей и тогда внезапно уходила. Проснувшись, он видел её возвращавшейся, бледнее обычного, с угасшим взглядом и изнурённой походкой. Он начинал задаваться вопросами обо всём и узнавать страх или недоверие; но едва Левкиппа открывала свои прекрасные глаза с новой зарёй, её улыбка, как утренний луч, озаряла мрачную пещеру, мрачный лес и даже мрачное лицо дивы, растроганной и словно побеждённой. Эвенор успокаивался, и ему не терпелось научиться говорить, чтобы расспросить Левкиппу обо всех этих тайнах своей новой жизни.

61

IV · LE VERBE

IV. СЛОВО

В течение целого сезона Левкиппа была проводницей и как бы наставницей того, кого называла своим братом. Она водила его по всем извилинам горных расселин, во все лесные дебри, по всем изгибам изрезанного берега, которые знала так же хорошо, как нынешний ребёнок знает дорожки рощи и террасы сада. При виде каждого места, каждого предмета она заставляла его повторять название так, как произносила его сама; но язык дивов, более богатый и отвлечённый, нежели язык людей, не обладал ни его точностью, ни его близостью к действительности. Эвенору было очень трудно запоминать эти определения, нередко весьма сложные; и он, некогда изобретавший или остроумно и последовательно исправлявший часть языка своего племени, чувствовал потребность самому определять и обозначать предметы и непосредственно связанные с ними действия. Так он вновь находил большую часть слов и оборотов, которые прежде усвоил или создал, полагая, будто создаёт и открывает их в эту самую минуту. «На нашей несчастной земле, — сказал один глубокий поэт, — человек часто вынужден заново совершать труд своего совершенствования. Часто он думает, что узнаёт впервые, а он лишь вспоминает».

Оказалось, что Левкиппа, чей ум непрестанно развивался под влиянием уроков дивы и, в отличие от ума Эвенора, не испытал перерыва, словно временного иссякания своего обильного источника, выучилась языку Эвенора скорее, чем он — её языку. Ум девочки был послушнее, скорее усваивал приобретённые знания, был проницательнее и гибче. Ум мальчика меньше поддавался чужому влиянию, зато с большей силой высвобождался сам, больше черпал силы в себе самом — словом, был более творческим. Самостоятельный почин был для него жизнью, и когда какая-нибудь мысль овладевала обоими детьми, Эвенор был её очагом, Левкиппа — её сиянием. Долгое одиночество и своего рода помрачение, перенесённые мальчиком, а с другой стороны, знания, в которые уже посвятили девочку, сделали их души ровесницами, и Эвенор не думал о том, что Левкиппа ещё ребёнок, а он — отрок. Озарённая религиозным светом, она превосходила его в известном круге представлений, ещё недоступных ему; но, не зная общественной жизни и её совершенствования, хотя и была более способна лелеять поэтический идеал, она вскоре должна была обнаружить в нём большую способность к мудрости и пониманию общества.

62

Таким образом, играючи, Эвенор и Левкиппа вновь обрели язык, который был им общим и которого дива не понимала. Однажды, услышав их беседу, она удивилась, и её озабоченное чело выдало материнскую ревность и тревогу. Но она сосредоточилась и сказала Левкиппе, которую печалило её уныние:

— Дочь моя, всё, что сделал Бог, — благо. Он послал тебе брата и дал ему речь, которую ты приняла. Я могла дать тебе лишь свою, а Бог не пожелал, чтобы тебе её было довольно. Чего хочет Бог, того должна хотеть и я.

Таинственное слово «Бог», которое дива произносила беспрестанно — быть может, слишком часто для человеческого слуха, — с некоторой склонностью к фатализму связывая мысль о Нём со всеми событиями своей жизни, привлекало внимание Эвенора. Безропотная покорность, которую Левкиппа являла перед этим словом, позволяла ему предчувствовать его значение. Он легко угадывал всё, что говорили друг другу мать и дочь о простых, общих для них заботах вещественного мира; но когда они, казалось, думали о невидимом существе и дива, показывая Левкиппе светила, словно открывала ей чудеса, которых Эвенор не замечал, он со страхом озирался, будто ожидая какого-нибудь чуда.

Эта тайна, к которой его, казалось, не допускали, начала странно его мучить. Он чувствовал себя как будто униженным, как будто ревновал к диве, порою на несколько мгновений отвлекавшей от него внимание и заботы Левкиппы. Он говорил себе, что сам виноват в этом, потому что мало старается выучиться их языку, и решил его выучить, хотя бы ему вновь пришлось забыть язык своего рода. За несколько дней он научился понимать Телею и отвечать ей; однако запас его слов ещё ограничивался обменом самыми простыми понятиями, и когда он хотел выразить что-либо, кроме непосредственно происходящего, или назвать что-либо, кроме осязаемых предметов, оба языка были ему одинаково непослушны. Его ум и сердце ушли дальше, чем позволяла выразить речь, и он предавался наивной досаде, когда его волнения или мысли не угадывали.

63

Однажды вечером он был так подавлен своим бессилием, что ушёл один в Эдем. Он уже почти забыл, что это место изобилия и наслаждений существует так близко от сурового и величественного жилища дивы. Перед ним вдруг вновь возникли образ его собственного царства и прелести его пустынного края, а с ними — воспоминание о пролитых там слезах и смутных восторгах, которыми он утешался. Левкиппа спала в гроте подле дивы, и ясная, безмятежная луна восходила на небо.

Оживившись при виде своего рая, Эвенор принялся искать неведомое в самом себе. Чего же ему недоставало, отчего он порою был печален, смущён и словно одинок между Телеей и Левкиппой? Он знал, как и они, названия всех видимых вещей, но чувствовал, что они могут обмениваться знаками привязанности более возвышенными и проникновенными, нежели поцелуи и объятия дочерней и материнской любви. Они умели сказать друг другу о своей нежности; у него же были лишь ласки, чтобы выразить своё чувство. Значит, птицы, которых приручала Левкиппа, знали не меньше его. Если у них и был иной язык любви, она его не понимала, и только с дивой слово давало ей возможность изливать душу вполне и всякий раз по-новому.

Тогда он догадался, что чувства, подобно действиям, могут выражаться речью и что слово способно обозначать порывы души и духа так же, как потребности и любопытство инстинкта. Он ощутил, не определяя этого для себя, как делаем за него мы, что здесь целиком заключено истинное слово, которое делает человека человеком, и что у души есть голос, который может и должен звучать из уст. Он изнемогал, ища в своём уме высшее слово, которое должно было вместить его привязанность к Левкиппе и благодарность к Телее, и, утомившись оттого, что находил лишь определения, соответствовавшие таким: «Я тебя вижу, я тебя слышу, я за тобою следую, я тебя зову», заснул под деревом и продолжал во сне искать то, чего не дало ему бодрствование.

64

Тогда он услышал голос, говоривший с ним. То был голос самого Бога, звучавший в его душе: то он, казалось, парил песнью над его головой, то трепетал у него в груди, словно живое дыхание. И эта священная гармония шептала одно-единственное слово, всё то же слово, питательное, как мёд, освежающее, как ветерок, жаркое, как солнце, и ясное, как небеса, — слово жизни, формулу бытия.

Когда Эвенор проснулся, это слово наполняло для него небо, землю и его самого. Он был упоён радостью: красота вещей говорила с ним, и теперь он наконец понимал её, так же как видел. Он постиг смысл поцелуев, которые Левкиппа, сидя на коленях у дивы, посылала звёздам и цветам, когда дива говорила ей о Боге.

Он побежал к гротам и достиг их с первым розовым лучом, который восходящее солнце словно украдкой посылало за затенённый порог. Впервые этот порог, увитый плющом, и белые, блестящие стены скалы показались ему великолепным и священным портиком, перед которым он склонился, трепеща от радости. Левкиппа, удивлённая тем, что он уже встал, бежала ему навстречу, весёлая, как всегда; но она остановилась, поражённая волнением, написанным на лице Эвенора, и, чувствуя, что с ним происходит что-то новое, спросила его об этом. Эвенор обнял её и, показывая ей диву, грот, небо, деревья, влажную от росы землю и далёкое море, птиц, летавших в листве, цветы, ещё склонившиеся на стеблях в позе таинственного сна, вершины гор и скачущие воды, сказал ей:

— Я люблю!

Левкиппе эти слова показались такими естественными, что она ответила на них лишь поцелуем. И всё же она позвала диву, чтобы показать ей Эвенора, и сказала:

— Он сказал слово, которого не мог понять, он сказал: «Я люблю!»

65

— О сын людей! — воскликнула дива, заставив Эвенора повторить слово, которое он произнёс впервые в жизни. — Ты нашёл наконец формулу полного принятия тебя как сына и твоего бракосочетания с Левкиппой. Вот глубокое слово, которому нельзя научить и которое может открыть один лишь Бог. О Боже-творец! Ты отец этого рода, теперь я это ясно вижу, и Ты положил на уста этого ребёнка печать Твоего союза с ним. Вот слово, лишённое смысла для всякого, кто не вдохновлён небом. Материя стремится, желает или хочет. Лишь дух благословляет и любит. Следовательно, слово это, отвечающее лишь высшим потребностям существа, есть ключ к высшей жизни. Ах! Этот род должен жить и будет жить. В нём — божественная сущность, и та, что облеклась в субстанцию этого ребёнка, той же природы, что сущность Левкиппы и моя. Пусть его органы более или менее совершенны, более или менее тонки, пусть его свобода более или менее полна — Ты всё же вложил Свою бесконечную любовь в это создание, и оно всё же занимает первое место на лестнице существ.

Эвенор и Левкиппа лишь смутно поняли благословение, которое восторженная дива обращала к первоначалу вещей, душе мира. Но особое благословение, скреплённое её ласками на голове Эвенора, разлило в их душах безотчётную радость. Слова бракосочетания, которые Телея произносила над ними, были им лишь наполовину понятны. Они увидели в них признание полного равенства в любви, которую внушали диве и питали друг к другу.

С этого дня язык Эвенора словно освободился от роковой преграды, и он быстро усвоил все формы речи, относившиеся как к мыслям, так и к фактам. Вместе с тем — ибо все силы духа связаны между собой — он вполне вспомнил язык, на котором говорил в своей семье, и захотел научить ему диву; но она отказалась.

66

— Нет, — сказала она ему, — я не должна беседовать с людьми. Мне не дано учить их непосредственно. Бог послал мне вас двоих как посредников, которые сохранят мысль, которую мне надлежит им передать; моя же миссия — не переменить вашу природу, а видоизменить её. Если бы я говорила с вами на языке людей, вы пренебрегли бы языком Бога. Сохраните же между собою этот способ выражения, который некогда послужит вам в общении с подобными вам; а пока я с вами, пользуйтесь мною, чтобы проникнуться более высоким способом выражения, обращённым только к духу.

Проходили месяцы и годы, и пустынный край видел, как Эвенор и Левкиппа возрастали в силе, красоте, разуме, любви и знании. Каждый день дива учила их познавать божественное величие и мудрость. Когда она впервые сообщила Эвенору это понятие, она с восторгом увидела, что он принял его без удивления и сопротивления.

— Я ожидала бы, — сказала она ему, — что ты, будучи старше Левкиппы и меньше поддаваясь переменам, попросишь у меня вещественного доказательства моего откровения.

— Нет, — сказал Эвенор, — я не прошу его у тебя, потому что, спроси ты меня, отчего я люблю Левкиппу, я не мог бы ответить тебе ничего, кроме того, что люблю её, потому что она есть. Теперь ты говоришь мне, что Бог есть, потому что я люблю: я достаточно понимаю тебя, чтобы тебе верить.

И, наставляя Эвенора и Левкиппу, дива говорила им:

— Бог — то, чего вы не можете любить по инстинкту. Нужны вся широта ваших стремлений, вся сила вашего духа, все высшие способности, которыми вы обладаете в самые сладостные мгновения радости и нежности, чтобы проникнуться Его присутствием и Его любовью. Ваши чувства не могут Его объять, ни память ваша, ни воображение не могут Его представить, ибо у Него нет определённого облика, который могли бы воспринять ваши органы. Его облик — бесконечная вселенная, и вы никогда не представите себе бесконечную вселенную иначе, как силой души; особый орган этой силы отличен от прочих человеческих органов. Этот орган — орган внутреннего зрения, которое делает существо чище и сильнее и уже в этой жизни возносит его во всё более широком и стремительном восхождении к вершинам бессмертия.

67

Эвенор размышлял над уроками дивы, и когда слова, которыми она пользовалась, превышали его разумение, он сам переводил их в доступную ему форму. Порою Левкиппа задавала простодушные вопросы:

— Если все вещи — дары Бога, — говорила она, — то солнце и звёзды — это Бог там, наверху, а ты, мать моя, — Бог здесь, как мой брат и я.

— Все вещи божественны, — отвечала дива, — но Бог не заключён и не ограничен ни в одной из них, а потому ни одна из них не есть Бог. Солнце — одно из бесчисленных святилищ Его щедрости; наши души тоже святилища, где обитает Его любовь. Лишь Он есть всё, что существует. Он — тот, кто даёт и кто являет себя нашим чувствам только в Своих дарах. Красота Его даров открывает нам красоту Его любви. Но, даровав тебе зрелище небес и услады земли, Он благословил тебя ещё нежнее, дав тебе мысль — око твоей души, чтобы видеть все светила и все цветы божественного мира бесконечности. Между этим миром духа и миром чувств есть связь, которая соединяет их и открывает друг другу. Эта связь — способность любить. Кто иной мог дать её тебе, если не тот, кто сам есть любовь?

— А если я очень люблю, — говорила Левкиппа, — будет ли Бог любить меня ещё больше, чем моего брата?

— Разве ты хочешь, чтобы Он любил его меньше, чем тебя? — возражала дива.

— Нет! — восклицала испуганная девочка. — Лучше уж пусть Он любит его больше.

— Вот видишь, — говорила тогда Телея, — нельзя ревновать Бога к другим, и не следует смущаться тем, больше или меньше счастья Он нам даёт. Любовь должна быть бескорыстна и находить достаточное счастье в том, что она исходит от Него и может к Нему возвратиться.

И порою, говоря так, Телея невольно роняла слёзы на прекрасные волосы Левкиппы. Несчастная дива думала о своих горестях и всё же благословляла Бога, хотя её сердце разрывалось от боли.

68

Видя слёзы дивы, Эвенор тоже испытывал глубокую боль, но сперва не смел задавать ей об этом вопросы. Он думал о своей матери и представлял, как она оплакивает его отсутствие, подобно тому как Телея оплакивала смерть своих детей. Едва научившись говорить, он спросил, можно ли ему выйти из Тенара, и Левкиппа, смеясь, ответила:

— Нет, потому что земля содрогнулась и ушла под море. Но что за беда, если здесь много земли, чтобы ходить, много моллюсков на песке и семян в лесу, чтобы питаться, а также много зверей и птиц, чтобы составить нам общество?

Левкиппа считала себя дочерью Телеи, и различие, которое та порою проводила в своей речи между дивами и людьми, ничего не говорило её уму. Когда Эвенор отваживался спросить, где же её собственная мать, она смотрела на него широко раскрытыми, удивлёнными глазами и, указывая на диву, отвечала:

— Разве ты её не видишь?

— И всё же, — робко говорил Эвенор, — она не такая, как мы. Она очень высокая, очень бледная и всегда печальная или серьёзная. Улыбаясь, она в то же время плачет, а плача — всё ещё улыбается. Она не так смотрит, как мы, не так спит. Ей холодно, когда нам жарко, и жарко, когда нам холодно. Она ходит по сольфатаре и спокойно ступает там, где наши ноги обожглись бы. Она запрещает нам подходить к скалам, где грохочет дымящаяся вода, а сама спускается туда и порою остаётся надолго, словно ей там хорошо. Она идёт за нами к морю и всюду, куда нам вздумается пойти, но временами кажется, будто она уже не может дышать и то, что нас радует, причиняет ей боль, леденит её или жжёт.

Левкиппа, прежде ничего этого не замечавшая, тогда тревожилась и печалела и, следя за движениями дивы, порою останавливалась среди бурных излияний радости, среди порывов своей неуёмной деятельности, чтобы спросить, что с нею. В такие мгновения прекрасный румянец Левкиппы вдруг угасал, а она не могла объяснить себе, почему испытывает разом страх и печаль: ведь дива до сих пор говорила ей о болезни и смерти лишь как о бедствиях, некогда удручавших землю, о которых ни ей, ни Эвенору незачем было тревожиться.

69

Видя, как бледнеет Левкиппа, Эвенор корил себя за то, что встревожил её, а Телея спешила успокоить девочку, говоря, что у той есть лишь причины благодарить Бога за всё.

Но Эвенор, живший среди людей, лучше Левкиппы знал о старости и смерти. Он редко видел страдания, однако помнил, что испытывал лихорадочный озноб и изнеможение болезни. Ему представлялись дряхлость деда, его шаркающая походка, его неверный шаг. Порою дива казалась ему совсем одряхлевшей, и он робко спрашивал, когда Левкиппа не могла его слышать, стара ли она. Но на вопросы о действительности Телея нередко давала лишь тёмные ответы, двусмысленные, как прорицания.

— Будь моему веку хоть несколько столетий, — говорила она, — я всё ещё была бы очень молода на земле.

А в иные минуты воодушевления и молитвы она казалась такой сильной, такой прекрасной и исполненной жизни, что в представлении Эвенора стояла выше его деда, его собственной матери и всего его рода. Из этого сравнения он, однако, исключал Левкиппу, которую охотно счёл бы бессмертной, и самого себя, чувствуя себя свободным и гордым даже в своём уважении и покорности диве.

По мере того как он научался говорить с нею, он рассказывал ей то, что сам понимал в своей истории. Телея потребовала, чтобы он говорил об этом во время сна Левкиппы. Путём умозаключений она не смогла объяснить ему загадку его появления в Эдеме; и так как разум её не был совершенным, так как рядом с возвышенными понятиями о божественном творении и роли Провидения бывали в её душе и помрачения, она вообразила, что Бог перенёс Эвенора во сне в то место, где ему предстояло забыть прежнюю жизнь, прежде чем он будет посвящён в знание дивов и станет достоин Левкиппы. Мы уже говорили, что она была связана с земным мраком сильною склонностью к фатализму.

Однако она не решилась сообщить эту мысль Эвенору, боясь, быть может, испугать его властью, которую хотела получить над ним на известное время. Поэтому, когда он высказал желание вновь увидеть мать, она сказала ему:

70

— Жестокое дитя, неужели ты хочешь погубить Левкиппу? Разве ты не видишь: если она и могла жить моей жизнью до той поры, когда ты пришёл дать ей свою, то теперь она уже не смогла бы обойтись без божественного дыхания, вверенного тебе для неё?

И когда Эвенор говорил ей:

— Я не думаю, что могу выйти из Эдема: я тщетно пытался это сделать, и ты поклялась, что из Тенара мне тоже не выйти. Однако не должен ли я ещё попытаться отыскать дорогу, хотя бы для этого пришлось рисковать жизнью?

Она отвечала:

— Так пойди проститься с Левкиппой; ведь если ты погибнешь, взбираясь на эти страшные горы, она умрёт вместе с тобою, а если ты доберёшься до родителей, они не позволят тебе вернуться, и Левкиппа умрёт от тоски прежде, чем минует год.

Эвенор ужасался мысли, что может погубить Левкиппу, и скоро увидел, что Телея говорила правду: когда он покидал девочку на несколько часов, чтобы, не признаваясь ей, поискать выход в горах или сходить в Эдем нарвать для неё цветов или плодов, которых не рождала сольфатара, то, вернувшись, находил её унылой, побледневшей, в изнеможении лежащей на мху, как цветок, ожидающий дождя.

Однажды он всё же набрался смелости сказать ей: если бы ему удалось отыскать дорогу в страну людей, он пошёл бы вновь повидать эту страну и тотчас вернулся бы. Левкиппа удивилась. Она знала о существовании людей и земли, которую они населяли; однако всё ещё считала своего брата рождённым скалой, как говорила дива в своих тёмных иносказаниях.

— Что же ты хочешь увидеть в другой стране прекраснее того, что есть в нашей? — сказала она. — И как ты проживёшь хоть один день среди людей, ведь любишь ты здесь? И ты видишь, как земля порою дрожит, как рушит свои скалы и утрачивает берега! Если ты уйдёшь и больше не найдёшь дороги обратно!..

71

Левкиппа, чьи мысли возникали внезапно и были тем живее, что она никогда не думала наперёд, не смогла выразить представившейся ей мысли. Она побледнела и упала в объятия Эвенора. Поражённый тем, что принял за внезапный сон, он тщетно старался её разбудить. Потом ему показалось, что она умерла. На его крики прибежала дива и своими заботами привела Левкиппу в чувство; но Эвенор больше не заговаривал о том, чтобы вновь увидеть родную землю, и решил забыть свою мать.

Он больше не смел даже ходить в Эдем. Несколько раз Левкиппа следовала за ним до входа в это святилище, вид которого приводил её в бурный восторг. Но хотя брат вырвал куст алоэ и облегчил путь в расселине скалы, она не могла спуститься и тем более не смогла бы вновь подняться по крутизне, которой оканчивался этот проход со стороны Эдема. Она была небезопасна и для Эвенора, и от усилий, с которыми он взбирался обратно к Левкиппе, губы её вновь бледнели, а угасшие глаза застывали в мёртвой неподвижности.

Оба они вступили в юность. Дива, в первые годы часто оставлявшая их наедине, теперь не отходила от них с того дня, когда увидела, как Эвенор тихо говорит Левкиппе о своей любви. Однако он сказал ей это с той же чистосердечностью, с какой впервые произнёс это слово; и хотя дива отказалась учиться языку людей, на котором они говорили между собой, слушая их, она выучила его достаточно, чтобы у них не было от неё тайн. Но в юноше без его ведома начинал действовать таинственный инстинкт.

Ему всё чаще хотелось говорить Левкиппе: «Я люблю» — и, говоря это тихо, он воображал, будто говорит лучше. Левкиппа, не так далеко ушедшая от детства, как он, произносила эти слова вслух, а Телея заботилась о том, чтобы волнение, начинавшее овладевать Эвенором, не передалось его подруге прежде, чем она сможет испытать его во всей полноте и божественности.

Однажды она увидела, как Левкиппа краснеет и отводит от неё глаза, слушая слово, которое прежде всегда заставляло её открыто сиять и улыбаться. Телея решила, что пора наставить своих детей в религии брачного союза, и, усевшись между ними на берегу певучего и спокойного моря, взяла их руки в свои и заговорила так:

72

V · LES DIVES

V. ДИВЫ

— Настало время, о Левкиппа, когда ты должна узнать, что я не та мать, которая носила тебя во чреве; и всё же не печалься, дитя моей души: ты дочь, которую Бог дал мне, чтобы примирить меня с законом смерти, как Эвенор — брат и супруг, которого Бог даёт тебе, чтобы ты познала и возлюбила закон жизни.

Настал час, дети людей, когда вы должны узнать и меня, и всё, что я могу рассказать вам о мире, к которому вы принадлежите так же, как и я. Эвенор, дед, чьи простодушные беседы о начале человеческой жизни ты так часто мне пересказывал, ничего не знал о делах Божьих. Однако он был прав, сказав тебе, что вода со всех сторон окружает землю людей, ибо величайшие земли этого мира — лишь обширные острова.

Но так было не всегда. Некогда этот мир был морем пламени, и холодное море, которое ты видишь, упало с неба, чтобы погасить его. Я рассказывала тебе, как на скалах, понемногу выступавших из него, ил, пепел, прах, обломки стали плодородными полями, где проросло семя жизни.

Я рассказывала тебе о великих судорогах первобытного огня, вытесненного под камни и металлы, вышедшие из его лона; о достопамятных битвах, которые видели ангелы и о которых было поведано дивам.

Здесь, в тесном пространстве, где мы живём, я показывала тебе следы огня, попеременно творившего и разрушавшего; и, объясняя тебе странные очертания горы, смущавшие твой ум, которые ты охотно принял бы за дело рук моих предков, я помогала тебе прослеживать взором действие естественной причины. Вместе со мною ты читал книгу творения, а заодно я учила тебя разбирать, изобретать и начертывать те знаки, которые наши слабые руки могут оставлять на скале и металле, чтобы навеки сохранить среди будущих родов память о нашем существовании вместе с памятью о событиях природы, свидетелями которых мы были.

73

Поэтому, взирая не только на эти знаки, но и на те, ещё более великие, долговечные и выразительные, которыми испещрена земля у тебя под ногами, ты можешь составить себе представление обо всём этом мире, быть может, столь малом во вселенной, но, несомненно, необъятном в сравнении с той точкой, которую способен охватить твой взор.

Чего я ещё не рассказывала вам, о дети мои, — это истории жизни, переходящей от угрюмого покоя или яростной бесчувственности материи в лоне хаоса к безмятежной деятельности или послушной чувствительности духа в завершённом творении. Вы знаете законы, управляющие жизнью в нашем нынешнем мире, настолько же, насколько знаю их я сама; но не знаете их применительно к миру, которого уже нет. Узнайте же и прошлое так, как знаю его я сама.

Мой род не считал себя первым, владевшим земною обителью; но не мне говорить вам о тайнах, которых я не ведаю. Вы должны узнать лишь историю великой небесной семьи, к которой я принадлежу и чьи силы истощились вместе с силами породившей её среды. Долго ещё вчера родившиеся люди будут хранить смутную память об этом предшествовавшем им роде, чьё имя вскоре затеряется в смешении истоков и чей стёртый с лица земли след будут искать напрасно. Быть может, среди многообразия языков повсюду возобладает одно имя, чтобы более или менее верно выразить, что мы были первыми властителями этой земли, где единственная прочная власть должна была бы называться переменчивостью.

Я говорила вам, что этот мир не всегда освещался и согревался огнём вышних светил. Когда он был на много столетий моложе, он извлекал тепло и свет из самого себя. Не в один день тучи, порождённые первобытным огнём, излились потоками вод. И не в один день воды отступили с части его поверхности. Никто из нас не видел этого потопа, о котором последующие частичные потопы могли дать нам лишь слабое представление. Те, которые вы, быть может, увидите, не сравнятся с ним, иначе в них погибнет весь человеческий род.

74

Итак, была на земле эпоха, то есть неизмеримый промежуток времени, когда земля обладала относительным равновесием, иным, нежели ваше, но таким, при котором другие существа могли и должны были быть призваны к жизни. Они были призваны и повиновались её законам, пока сохранялись условия их существования. Другие творения, которые вы видите сияющими в эфире, должны были предшествовать этому. По крайней мере, последние наши мудрецы верили, что светила — это миры и что, поскольку всеобщая любовь не может оставаться праздной, то есть существовать, не будучи соединена с субстанцией, совокупность миров не могла иметь начала. Но было ли уже создано солнце, когда мы были призваны на землю, было ли оно пылающим шаром или миром, подобным этому, — наши праотцы, окружённые облаками, из которых ещё не выделилась прозрачная атмосфера, не знали ни этого светила, ни других и ходили лишь при фосфорическом свете, исходившем от самой земной поверхности.

Таким образом, задолго до того, как жестокое и великолепное солнце пробило пары, окружавшие нас и продолжавшие подниматься от влажной, покрытой испариной почвы, мы родились под непроницаемым сводом леса из пальм, дубов и сосен разных пород, в сравнении с которыми деревья, кажущиеся вам такими большими в вашем Эдеме, — лишь слабое подобие. Как известные нам ныне животные мельче тех, среди которых некогда жил мой род, так и вы не достигаете роста моих предков. Продолжительность вашей жизни тоже меньше и станет ещё меньше, подобно тому как и моя ограничена более коротким сроком, чем жизнь дивов, живших задолго до меня. Земля некогда была больше, потому что находилась в более расширенном состоянии. Растения и существа, которых она производила, соответствовали силе расширения её жизни. Всё изменялось и уменьшалось — мир и его порождения — на протяжении мириад лет, которые мы, должно быть, провели на нём: ведь мы никогда не знали часа своего появления на земле, как и вы сами в грядущие века, вероятно, не будете знать часа своего появления, как, быть может, уже не знаете его теперь, хотя ещё так мало дней чувствуете, что живёте.

75

Итак, наше происхождение всегда было от нас сокрыто; но торжественное предчувствие заставило нас увидеть свой близкий конец, когда мы ощутили, как земля внезапно остывает у нас под ногами. До той поры, хотя внутреннее её тепло заметно убывало, мы жили без больших усилий. Источники, бившие повсюду, были ещё горячи и распространяли мягкий пар, который, смешиваясь с испарениями сольфатар и болотистых озёр, сдерживал излучение и рассеяние земного тепла в пространстве. Густые леса скрывали от нас холодные звёзды, и хотя солнце начинало озарять наши редеющие туманы блеском зеленовато-золотого покрова, мы не рассчитывали, что его будет довольно для поддержания нашей жизни. Оно было для нас лишь великолепием творения. Наши тёплые, водянистые плоды, исполинские деревья, бледные и широкие цветы благоденствовали на влажной почве, где нашему белому и кроткому роду, величавому в движениях, нечего было бояться ленивых и мирных животных.

Всё это, о дети мои, я рассказываю вам об эпохах, о которых рассказывали мне: ведь я прожила недолго, и в ту пору, когда я родилась, век дивов уже почти не превышал двух столетий. Я живу лишь полстолетия, и то, что я видела, почти не отличается от того, что вы видите сейчас. Вот как наше существование смыкается с вашим — не узами крови: вы новое творение, — но сходством жизненных условий, в которых наш род кончается, а ваш начинается.

Древняя история дивов охватывает эпоху, о которой у нас рассказывали лишь по преданию. Мы не всегда нуждались в письменах и памятниках, чтобы передавать друг другу повествования о минувших веках. Судя по тому, что я узнала о людях и что изучаю в вас самих, деятельностью и любознательностью мы не походили на вас. Все мы были схожи друг с другом, как морские волны; инстинкты наши мало различались; потребности были ограниченны, и мечтательность владела нашим духом, непрестанно погружённым в мягкую безмятежность или в созерцание внутреннего мира.

76

Пока мы жили в естественном для нас состоянии, мы не помышляли о ремёслах. Песнь и символы были нашей историей. Мы не жаждали открытий. Земли ещё больше, чем ныне, отделялись друг от друга необъятными морями, и те, что мы занимали, походили одна на другую благодаря всюду одинаковой температуре. Их вид не поражал воображения: вечные туманы не позволяли различать ни далёких очертаний, ни определённого горизонта. Поэтому наши мысли были скорее глубоки, чем разнообразны, и небо, которое мы предчувствовали, не видя, занимало нас больше, чем непроходимые сети зелени, в которых наши тела были словно пленниками. Мы искали уверенности скорее в мыслях, чем во взорах, и наше воодушевление обращалось к вещам духовным, нисколько не к вещам практическим. Мы не думали воздвигать себе жилища. Всё служило нам кровом под нашими великими дубами, даже великолепно переливавшийся шатёр туманов, покоившийся на их вершинах. Ночь не приносила нам тьмы, а зима — морозов. Священное однообразие лиственных сводов и величие вековых деревьев превращали всю природу в таинственный храм, где от детства до старости мы жили в благоговейной сосредоточенности.

Как Бог открылся нашим праотцам, я не знаю. Мы никогда не ставим Его под сомнение, и нашей отрадой было призывать Его в песнях, чья нежность расходилась звучными волнами в безмолвии лесов.

У нас были естественные законы, с детства запечатлённые в сердце каждого. Основой их была любовь. Любить Бога, подобных себе и свою семью — вот в чём состояла тройная цель жизни, и ничто нас от неё не отвлекало. Мы были ангелами и, уверенные в том, что соединимся с Богом, какому бы превращению Ему ни угодно было нас подвергнуть, почитали смерть благодеянием. У наших погребальных костров не было горьких слёз, и мы помогали друг другу видеть в участи покидавших нас любимых существ долю лучшую, чем наша.

Но за несколько сотен столетий до моего рождения великая катастрофа внезапно изменила судьбу дивов. Из страшных глубин, разверзшихся в нескольких местах, — своего рода трещин, возникших от высыхания земной коры, — поднялись новые горные цепи; заполнив эти бездны, они вознесли до самых туч, оттесняемых ими, свои округлые купола, ныне выкристаллизовавшиеся в острые, покрытые снегом зубцы. Тогда облик земли изменился, и вся поверхность населённых нами краёв стала для нас негостеприимной. Значительная часть дивов погибла во время этих катаклизмов, а наши прекрасные леса уже лежали погребёнными под плотными пластами чёрной грязи, где они словно окаменели.

77

Мы покинули эти опустошённые места и заняли новые берега, которые море, перемещённое могучими колебаниями почвы, уступило нам. Там нас ждали сияние дня, суровость скал, холодная сухость песка, северные ветры, перехватывающие дыхание, ледяные туманы, останавливающие кровь, и бессильное сияние светил, которого уже не хватало для потребностей нашего тела. Созданные под иными влияниями, не все мы могли достаточно быстро измениться, чтобы принадлежать этим новым краям. Люди, рождённые дубом, должны были исчезнуть и исчезали — сперва медленно, потом всё быстрее. Наши великие пальмы стали бесплодны, наши матери тоже сделались бесплодны; те из нас, кто рождался, уже не имели сил вырасти, а те, кто вырос, не могли дожить до старости. Животные, размножавшиеся лишь под действием сильного жара, ушли в более благоприятные области, куда изнеможение не позволяло нам за ними последовать. Пытались ли некоторые из нас это сделать и удалось ли им, мы так и не узнали. Наша воля умерла. Рассеянные по краям, куда забрасывал нас жребий, мы расставались без прощания, потому что не надеялись встретиться вновь на земле. Каждый зимний день оцепеневшие и покорные судьбе семьи ложились на снег, чтобы уже не встать.

Лишь одно племя — по крайней мере, оно считало себя единственным — удалилось от родной земли и нашло убежище близ вулканов, окаймлявших этот берег. Горы, извергавшие огонь, были страшнее морозов, и потому мы их предпочли. Из их раскрытых недр поднимались тёплые испарения, ещё позволявшие нам чувствовать жизнь, а над битумными озёрами реяли бледные отблески, некогда озарявшие всю землю. Однако пары эти стали губительны; казалось, что внутренности мира испортились; но, беспечный перед опасностью, стоящий выше страха смерти, див садился на хрупкие края кратеров и, презирая предостережения природы, слушал великие голоса, ревущие в глубине бездн и певшие ему грозные тайны жизни и мрачные услады смерти.

Умереть так, в полноте жизни и вполне владея своею душой, казалось ему благороднее и слаще, чем чахнуть блуждающим, жалобным призраком в холодной пустыне; но и эти вулканы остыли, и те из нас, кого не застигли и не поглотили их извержения, видели, как с каждым днём сужается пространство, благоприятное для расцвета их жизни.

78

Последний угасший очаг — тот самый, где мы теперь заперты последним обвалом скалы. Здесь отец и мать, братья, сёстры и тот, кто стал моим супругом, видели, как я родилась. Они завершили выдалбливание в уже полой скале грота, в котором мы живём. Я научила тебя, сын мой, обращаться с металлом, который некогда мы умели добывать и обрабатывать и с помощью которого мои предки смогли покорить природу, когда она начала им противиться. Но они не зашли далеко в своих ремёслах. Рассеяние рода сделало для них драгоценными созданные ими орудия, а вместе с ними и условные знаки, которые они чертили этим железом на скалах. Это был единственный способ вновь найти друг друга или по крайней мере сообщить свою судьбу тем, с кем расставались ради дальних переселений. Надумали также изготовлять сосуды, одежды и даже оружие для защиты от свирепых животных, которых голод гнал с пастбищ, захваченных холодом. Быть может, и людям когда-нибудь понадобится прибегнуть к этим изобретениям, если земля перестанет быть к ним милостива. Вот почему я передала их тебе. Быть может, они ими пренебрегут; быть может, также, ловкие и деятельные, какими они мне представляются, пойдут в своих открытиях дальше нас. Наши открытия, беспрестанно прерываемые гибельными событиями, совсем прекратились, когда угасающий род уже не мог жить на земле обществами.

Как большинство дивов той последней поры, я родилась полуслепой. Сияние солнца было слишком ярко для наших глаз, и, подобно некоторым животным, мы различали предметы лишь в сумерках. Однако мы старались обрести и действительно обретали способность переносить яркий свет, как и способность дышать новой атмосферой и подчиняться всем прочим условиям природы, изменившейся ради существования новых существ. Мы же подчинялись этим условиям лишь себе на погибель, и каждое наше завоевание было для нас роковым, каждое изменение стоило нам немалой части жизни.

Мы легко привыкли к мысли о недолгой жизни на земле. Вера возвысилась до надежды вновь жить на светилах, существование которых, долго остававшееся неясным, стало наконец очевидным. Мои родители помнили время, когда их предки рассказывали о порывах удивления и радости, овладевших дивами, когда земные туманы, раздвинутые буйными ветрами, позволили им увидеть уголок небесной лазури и первые созвездия. Давно уже наши мудрецы предсказывали явление этого чуда; его ждали с нетерпением; благословляли бури, расчищавшие небосвод, — а ведь эти страшные ветры несли смерть! Но что значила смерть для тех, кто видел, как сверкают в эфире великолепные обители их необъятных владений!

79

Когда я достигла нынешнего возраста Левкиппы, моё зрение окрепло, и я тоже видела светила и все красоты земли, пламеневшие яркими красками, в которые солнце умеет их облекать. Воспитанная в чистейших представлениях о бессмертии, я видела, как быстро угасает моя семья, тогда как семья людей начинала рождаться. Идя по этому берегу, ныне покрытому волнами, мы могли подходить к лугам, где в воздухе ещё более прохладном, чем здешний, некоторые из этих хрупких и подвижных существ, казалось, пробовали жить. Мы замечали, что они уже обладают даром речи; к тому же сходство их с нами было столь разительно, что мы склонялись к мысли, не произошли ли они от переселившейся и изменившейся части нашего рода. Но, судя по страху, который мы им внушали, и по отсутствию у них богопочитания, мы сочли, что в них следует видеть новый тип божественных существ[П6]. Наши мудрецы предсказывали, что этот тип явится на земле, чтобы заменить нас, а отжив свой век, будет в свою очередь заменён типом, изменённым сообразно новому периоду земного творения.

Поскольку они боялись нашего приближения и покидали свои зарождавшиеся поселения, чтобы бежать в менее благоприятные области, мы сочли своим долгом ограничиться краями, которые избрали для себя; и отделённые от нас этими горами, на которые не умели взбираться ни они, ни мы, оттеснённые волнами, которых боялись почти так же, как нашего присутствия, они смогли вновь завладеть соседними с нами землями.

Я не могу без волнения вспоминать дни моего детства и старания родителей приобщить меня ко всем знаниям, так дорого купленным нашими предками. Ах, несомненно, велик был наш род, и дни его телесного упадка были славными днями для его нравственной и умственной жизни. Было нечто возвышенное в этом спокойном отрешении от жизни, предчувствуемом, заранее принятом и совершавшемся с торжественным спокойствием священнодействия. Увы! Неужели, испив знания и веры из этой небесной чаши, я должна была узнать горести сердца и изнеможение души?

И всё же так случилось; мне суждено было пасть с высоты, на которую подняло меня посвящение. Жрице пустыни, мне суждено было утратить веру, впасть в отчаяние и познать зло, дотоле неведомое душам, исшедшим от Бога.

80

VI · LA MÈRE

VI. МАТЬ

Дива продолжала:

— Да, дети мои, зло существует. Вы знаете, что в мире вещественном этим страшным словом называют телесные страдания живого существа. Но вы не знаете, что душа получает раны, изнемогает от усталости и гибнет от болезней так же, как тело. До сих пор я не открывала вам, что дух может пострадать от внешних случайностей, угрожающих телесному устройству. Мне не хотелось лишать вас сладости неведения; но долг мой — дать вам всю полноту знания и предупредить о борьбе, в которую вы неизбежно вступите.

Пока этот мир был погружён во мрак, словно отделявший его от остальной вселенной, Бог пожелал, чтобы и дух и материя освещались в нём светом, почерпнутым из самого этого мира. Теперь, когда бесконечность открылась телесному взору и взору души, существа должны обрести свободу души и тела. Земля всецело отдана своим новым обитателям. Она освободилась от последних влияний первобытного хаоса, она открывается перед человеческими стопами. Леса редеют, сила растений убывает, животные начинают подчиняться иной власти, кроме власти стихий. Всё готовится стать достоянием человека и измениться под его рукой. Всё здесь, на земле, по-видимому, должно стать лишь орудием его жизни. И вот человек призван освободиться даже от Бога, насколько можно судить по внешнему ходу вещей; а там, где начинается возможность улучшать божественное творение, начинается и возможность портить его. Поэтому всё, что будет ухудшать творение Провидения, станет злом и для души и для тела, а всё, что будет способствовать его развитию, станет благом для обоих.

Ты говорил мне, Эвенор, что у вас уже знают различие между злом и добром и учат детей взаимному уважению и дружбе, чтобы они не причиняли друг другу вреда: ведь это было бы ущербом для семьи и злом для человеческого рода. Это понятие велико и истинно. Нашему ангельскому роду оно было неведомо, потому что было не нужно. У нас не было ни труда, ни страстей. Но если бы нам была дана полная власть здесь, на земле, и более прочное обладание благами этого мира, мы перешли бы к тому состоянию деятельности, свободы и нравственности, в котором пребываете вы. Этого не случилось. Обречённые исчезнуть, мы в то же время превосходили вас природной кротостью и уступали вам своим относительным бездействием. Мне же, которой суждено было пройти особый путь, быть может единственный в этот переходный век, пришлось познать свободу, а следовательно, зло и добро.

81

Я подхожу, дорогие дети мои, к рассказу о моих злополучных днях. Несмотря на благотворное влияние последнего своего обиталища, вблизи вулканических испарений, дивы тщетно боролись со сменой времён года, со сменой ночей и дней. Изнурённые и томящиеся, они не желали переживать друг друга; но вера повелевала им ждать конца, не ускоряя его, и они, насколько было в их силах, ограждали себя от всего, что несло гибель. Братья и сёстры мои ещё пытались вступать в бледные брачные союзы, которые не были благословлены. Они почили в Господе, не оставив потомства. Отец и мать, чувствуя, что скоро последуют за ними, соединили руку Арии с моей. Мы были их последними детьми.

«Будьте супругами, — сказали они нам. — Вот, быть может, последнее бракосочетание, которое дивы освятят на земле. Если такова воля Божия, умрите, любя друг друга. Если же вам суждено дать жизнь новой семье, значит, Бог хочет, чтобы наши потомки ещё населяли землю, а человеческий род оказался мимолётным созданием, подобно стольким другим, которые, быть может, лишь успели родиться и умереть до нас. Как бы то ни было, живите в мире с людьми, а если они придут к вам, дайте им божественный свет, которого у них, по-видимому, меньше, нежели света земного».

Когда родился мой первенец, мы с супругом были одни на свете. Останки наших родителей мы погребли в той бездне, что грохочет близ нас и в которой исчезают кипящие воды сольфатары. Я ничего не скажу вам об обрядах нашей религии. Всякая религия основана на представлении о происхождении исповедующего её рода. Поэтому каждый род должен создавать свою религию согласно внушённому ему откровению. Воспитанный в уважении к нашим обычаям, Ария не оплакивал родителей; но я, особенно любимая матерью, не могла удержаться от слёз. Уже тогда я почувствовала, что природа моя изменилась и земные привязанности имеют надо мною большую власть, чем над подобными мне.

82

Это кровное чувство ожило во мне с новой силой, когда я впервые стала матерью, а во второй раз, увидев, что у меня родилась дочь, я воскликнула, обнимая супруга:

«Вот и возобновился род дивов. Мы смогли жить и дать жизнь. Нас переживёт благословенная чета, предназначенная, вероятно, вновь населить мир. Значит, это не последние дети прошлого, а первые дети будущего. Их жизнь дороже всякой другой, и мы должны сделать всё, чтобы её сохранить».

«Жизнь не только здесь, — отвечал мой благочестивый спутник, — она повсюду, и в иных местах она отраднее для тех, кто терпеливо страдает в этом мире. Да будет благословен приход этих детей, с которыми мы никогда не разлучимся, если преподадим им закон божественной любви!»

Ария говорил достойно; но я, опьянённая гордостью и вместе с тем подавленная собственной слабостью, хотела отвратить его от долга посвятить наших детей в ту возвышенную и грозную веру, которой дивы давно уже предавались с восторгом и которая внушала им презрение к жизни и любовь к смерти. «Посмотри на детей человеческих, — говорила я ему. — Они страшатся зла, бегут опасности; они ничего не знают об иной жизни, они не знают Бога. И однако Бог благословляет и хранит их. Они живут, они веселы, шумны, полны сил. Их жизнь кажется праздником, конца которого они не предвидят. Если мы посвятим в нашу веру своих детей, они не захотят, не сумеют жить».

Ария отвергал внушения моего малодушия, а я с горечью упрекала его в том, что он не любит своих детей ради них самих. Я обвиняла его в фанатизме, и наша любовь была омрачена тайным предпочтением, которое сердце моё отдавало этим детям: небо даровало их мне, а я не хотела возвращать их небу. Ария заметил это и однажды сказал мне:

83

«Я чувствую, как во мне гаснет светоч жизни. Одна твоя любовь ещё поддерживала меня; но с тех пор как она охладела, воля к жизни быстро покидает меня. О Телея, отгони тщетное желание оспаривать землю у детей человеческих! Разве ты не видишь, что наши дети уже поражены томлением, погубившим всех принадлежавших к нашему роду, и что единственной нашей мечтой о счастье должно быть скорое воссоединение в ином приюте, среди милосердной вселенной?»

Я не могла разделить этого пламенного желания. Не знаю, какая человеческая струна пробудилась во мне. Я бросилась к ногам супруга, умоляя его жить и дать жить нашим детям.

«Забудь о небе, — говорила я ему. — Откуда ты черпаешь такую крепкую веру? А если она — заблуждение! Дай хоть детям нашим не знать её. Разве ты не видишь, что они слишком молоды, чтобы её понять, и что между безмятежным ожиданием будущей жизни и безумной жаждой овладеть ею лежит мудрость, которую одна лишь зрелость может обрести? Ты и сам, дорогой мой Ария, уже не имеешь терпения ждать, я хорошо это вижу. Ты упрекаешь меня в том, что я больше не люблю тебя, а ведь это ты, жестокий, пренебрегаешь моей нежностью и говоришь о том, чтобы свернуть эту жизнь, словно шатёр, и уйти без меня искать неведомые берега!»

Тогда Ария колебался между моей любовью и своей совестью; но я слишком ясно видела, что вера побеждает любовь. Он признавался, что одиночество губит его. Пока у нас была семья, ему казалось, что у нас ещё есть народ и родина, и он говорил истину:

«Любовь двух существ, одиноких среди вселенной, уже не любовь. Любовь не может быть себялюбием; она должна быть расширением души, её лучистым сиянием, и все святые виды любви — необходимая пища для этого могучего очага. Отнимите у дива, сына неба, семью, религию и храм — и его любовь, ограниченная созерцанием одного лишь существа, подобного ему, пожрёт и сожжёт и это существо, и его самого».

84

«А наши дети! — восклицала я. — Неужели наши дети — ничто? Разве не заменяют они всего, что мы потеряли? Для меня они — родина, род, семья, весь мир!»

Ария печально улыбался: он полагал, что нашим детям не суждено жить. Увы! Он прозревал будущее. Но его предвидение раздражало меня, и порою, выведенная из себя, я приближала его конец жестокими упрёками. Он же, ангельское существо, прощал мне моё безумие и, казалось, благодарил за боль, которой я его напоила. Он умер, указывая мне на небо, и последними словами его угасавшего голоса были:

«Верь, чтобы воссоединиться со мной!»

Я слабо пыталась повиноваться ему. Зло вошло в мою душу, и истощённое мужество моё уже не покорялось божественному закону. Я больше не помнила, что я дива, то есть усталая мысль, посланная на целительное светило, чтобы ожидать там иной участи, быть может менее отрадной, но более высокой. Я чувствовала в себе лишь тревогу духа и пожиравшую меня изнутри любовь к этим двум существам, чей земной облик и преходящий образ я любила больше, чем небесную душу и неразрушимую сущность. Лишь бы не вернуть их ревнивому небу, которое требовало их у меня, я пожертвовала бы и их бессмертием, и своим. Безумная, я привязалась к ним звериной и дикой любовью и, преступая закон отцов, ничего не открывала им о тайнах вечной жизни. Сперва я обещала себе не внушать им сожалений о прошлом, но перешла предел собственного решения, не вселяя в них и никаких надежд на будущее. «Дивы слишком покорились судьбе, — говорила я себе. — Слишком чистые сущности, они недостаточно дорожили своим воплощением на этой ступени странствия через бесконечность, и, когда земля ушла у них из-под ног, они улетели, как птицы, знающие свой путь среди бурь. Но разве эти бури не страшны и разве цель несомненна? Кто знает, заботится ли Бог о сохранении нашей памяти и узнают ли мои возлюбленные дети в ином небесном лесу руки, которые теперь их носят, и грудь, которая их согревает?»

85

Так я богохульствовала в своём одиночестве: ничей совет больше не поддерживал меня, ничья нежность больше не пеклась обо мне. И, завидуя диким зверям, которые растили детёнышей и не знали иных тревог, кроме заботы об их сохранении, я старалась им подражать, обучая своих детей лишь тщетной борьбе со смертью. Порою, прокрадываясь под густые кусты, окружающие ваши плодовые сады, я жадно наблюдала заботы, которыми дочери человеческие окружали своих детей. Я восхищалась искусством людей, их искусно построенными хижинами и тысячью предосторожностей, с которыми они берегли свои быстротечные дни. Я слушала их речи и угадывала смысл по выражению их столь подвижных лиц и по столь решительным движениям. Я видела у них любовь более пылкую и более упорную, чем та, которой окружали меня в моей семье; меньше речей, меньше размышлений, неустанный труд, непреклонную волю, никакой заботы о жизни в Боге, словно полное слияние с природой. И я возвращалась к детям, думая: «Эти люди, рождённые бесплодной скалой, выше дивов, вышедших из пышного дуба. Они всеми силами держатся за это земное наследие, тогда как мы безрассудно вознесли свои ветви к небу, которое безжалостно их обломало». И я пыталась построить хижину для своих детей; выбирала им пищу, которую предпочитали люди. Горькие жёлуди и кислые лесные ягоды я заменяла смоквами и мёдом, которые приносила с ваших лугов. Я подставляла этих бедных созданий, тонких и слабых, солнечным лучам, надеясь, что солнце примет их как своих сыновей и передаст им токи своей жизни. Ибо — признаться ли вам, дети мои? — я пала ниже самой себя и, страшась неумолимого Бога разумных существ, стала поклоняться его второстепенным творениям. Я поклонялась огню как душе мира и обращала почести и мольбы лишь к дневному светилу и к пламени вулканов.

86

И, несмотря на все мои заботы, все усилия, все труды, дети мои чахли у меня на глазах! Попытки уподобить их человеческому роду лишь приближали назначенную им участь. Если, обманутая видом, который морские волны принимают ночью, и обольщая себя надеждой искупать детей в пылающей воде, я приносила их на берег, то находила там лишь холодные волны и ветер, осушающий пот на лбу. Если, доверясь целительной силе того, чем пользуется человек, я пробовала утолить жажду сына соком винограда или жажду дочери молоком коз и овец, я видела, что жажда становится ещё мучительнее и каждый день приближает тот день, который бесповоротный приговор назначил для угасания моего несчастного рода.

Когда я почувствовала, что жар лихорадки, пожиравшей их, сменяется холодом близкой смерти, мне пришло в голову согреть воздух или смягчить его дымом, поджёгши лес, венчающий первый пояс этого кратера. Я видела, как мои родители по примеру своих отцов прибегали к этому последнему средству, чтобы продлить на несколько дней не телесное существование, которым они пожертвовали, а ясность ума при приближении смерти. Я же сожгла бы всю землю, лишь бы удержать детей ещё на несколько дней. Лес противился моим усилиям. Весенний сок, слезами струившийся со всех ветвей, увлажнил сухую листву, лежавшую у подножия деревьев, а птицы, занятые постройкой гнёзд, уносили или разбрасывали мох и хворост, которые я там нагромождала. Наконец, после тысячи попыток и тысячи трудов я увидела, что в нескольких местах взвилось пламя, и привела детей в средоточие пожара, но достаточно далеко от пламени, чтобы им ничто не угрожало; бледные и томные, они улыбались, глядя на красноватые отсветы и слушая треск смолистых деревьев. Но ветер, обещавший разнести огонь, внезапно стих, и обильный дождь уничтожил мою последнюю надежду. Тогда сын мой, с трудом подползши ко мне, сказал:

«Довольно бороться с законами природы. Мать, расскажи нам о небе, которое зовёт нас и видение которого мне является».

«Небо! — воскликнула я. — Небо покидает и отталкивает нас; земля отвергает и проклинает нас!..»

87

«Нет, — сказало дитя с возвышенной душой, закрывая мне рот слабеющей рукой, — нет, мать, вспомни, что мы дивы; небо требует нас обратно, а земля освобождает. Я буду ждать тебя там, где заслужил вновь обрести тебя: ведь я никогда не терял из виду бесконечности, о которой отец говорил мне перед смертью и святилищем которой была моя душа».

С этими словами возлюбленный сын мой оторвался от моей груди, пал ниц… и больше не поднялся.

Я была вне себя; я не плакала, я принялась проклинать неблагодарного сына, покидавшего меня. Я осыпала упрёками ангела, который уже не слышал меня, и дорогого моего Арию, посвятившего его в тайны неба.

«Уходи же, — говорила я ему, — ты, не любящий своей матери! Что мне до тебя? У меня остаётся твоя сестра. Она не приобщена к тайнам дивов; она станет подобна дочерям человеческим. У неё не будет гордого желания подняться к Богу. Она будет жить ради матери, потому что хорошо знает: мать не может остаться одна во вселенной. Скажи, дочь моя, единственное моё сокровище, единственная любовь моя, ты будешь жить моим дыханием, ты не станешь оплакивать брата, ты не будешь думать о Боге… Ты будешь любить и знать одну меня».

Дитя не понимало меня; дочь слабо отвечала на мои поцелуи и странно улыбалась. Я сто раз окликала сына; я не могла поверить, что он умер; я хотела, чтобы он встал и пошёл за мной в грот. Я подняла его с какой-то злостью, но мне мешала дочь, уже несколько дней не имевшая сил ходить, и я на мгновение выпустила его, чтобы положить её возле себя. В эту минуту я увидела, как он, неподвижный и тяжёлый, снова упал на гулкую землю. О, проживи я тысячу лет, я всё слышала бы стук этого тела о гравий! Тогда я испустила ужасные крики и стремглав унесла дочь. Я бежала от каких-то призраков, которые, казалось мне, преследовали её и хотели вырвать у меня. Наконец я положила её в пещере и, подумав, что её, должно быть, испугало моё безумие, опустилась возле неё на колени, словно моля о пощаде. Но она тихим и спокойным голосом сказала:

88

«Вот мой брат идёт за мной».

Я обернулась в безумной радости, уже не сознавая ничего действительного и поверив, что сын мой и впрямь сумел вырваться из объятий смерти. Но увы! Это было видение, явившееся его сестре, одно из тех видений, которые небо всегда посылало дивам в час их благословенной кончины.

«Прощай, мать, — сказало дитя, — брат зовёт меня в прекрасный небесный лес, весь покрытый мхом и плющом…»

«Не ходи в этот лес! — воскликнула я. — Останься, останься со мной…»

Дочь больше не слышала меня: и она умерла; я осталась одна на земле!

Я ничего не знаю о днях, последовавших за этим. Я предала детей погребению, не ведая, что делаю. Потом… я лишь смутно помню своё страдание. Я успокоилась, ибо поверила, что тоже скоро умру, и в этом ожидании почувствовала, как возрождается моя душа. Я вспомнила своё безумие и богохульства. Я раскаялась и, уничижившись перед Богом, принесла ему в искупление терзания своего материнского сердца и ужас своего одиночества.

Покорная, я ждала мгновения, которое должно было соединить меня с детьми, и боролась с нетерпением, чувствуя, что каждый день, отсрочивавший наше воссоединение, был наказанием за мой бунт. Но я не заслужила столь скорой смерти и с ужасом ощутила, как возвращаются мои силы и телесное устройство моё до некоторой степени приспособляется к условиям жизни на скале. Страх мой был ужасен. «Неужели, — говорила я себе, — я наказана и проклята до такой степени, что мне навязано бессмертие на земле? Как! Неужели я навеки переживу свой род и уже не увижу ни детей, ни супруга, ни одного из существ, которых любила!»

Я вновь впала в отчаяние, и у меня явилась мысль положить конец собственной жизни. Но после многих дней и многих ночей страшной борьбы я снова покорилась и омыла свою вину слезами.

89

VII · LE DEVOIR

VII. ДОЛГ

Дива умолкла, подавленная горем. Левкиппа плакала, охваченная безмерной жалостью. Эвенор тоже был глубоко взволнован. Ни тот ни другая не смели нарушить сосредоточенности Телеи.

Она сделала усилие, чтобы вернуться к своим мыслям; но когда объявила, что теперь будет говорить о них самих, Эвенор сказал ей:

— Подожди; я думал, ты ещё что-то скажешь нам о себе. Если и в своём горе ты думаешь о нас, позволь сказать тебе, что мы чтим твою скорбь и сострадаем ей и что это отчаяние, эти страдания, эта любовь, эти слабости сердца, словом, то зло, в котором ты перед нами винишься, делают тебя для нас в тысячу раз дороже и священнее.

— О да! — воскликнула Левкиппа, обнимая колени дивы. — Вот что и мне хочется тебе сказать, обожаемая мать, единственная мать, которую я знаю и хочу знать! Слёзы, пролитые тобою, не возмущают меня; напротив, я люблю и понимаю тебя лучше, чем когда-либо.

— О дети мои, — отвечала Телея, прижимая обоих к сердцу, — неужели это вы говорите со мной? Вы, покинувшие меня в образе дивов, чтобы вернуться к Богу, и возвратившиеся в человеческом образе меня утешить? Ах, расскажите мне теперь, когда вы знаете, кто вы, что происходило с вами в дни нашей разлуки; в каких блаженных краях вы странствовали, какая материнская любовь хранила вас и какие небесные радости вы вкусили, прежде чем получили от Бога дозволение вернуться в этот печальный мир, чтобы простить и утешить свою мать.

90

— Мы не знаем того, о чём ты спрашиваешь, — отвечал Эвенор. — Всё, чему ты учила нас о благости, всемогуществе и бесконечной мудрости Божества, позволяет нам считать возможными сладостные надежды, которые тебя поддерживают. Но кто бы мы ни были — падшие дивы или новые существа в мире духов, — мы не можем с достоверностью проникнуть в тайны Провидения, пекущегося о духах. Нам лучше знакомо то Провидение, которое хранит вещественный мир; ведь, как ты сказала, мы — род, связанный с миром земным, и наши привязанности здесь тем живее, чем короче наше существование. Поэтому нам понятнее твои слёзы, чем безмятежность твоих отцов, и твоё разбитое сердце, чем неуязвимое сердце твоего супруга. Ты, испытавшая страдание, кажешься нам выше всех этих дивов, которым страдание было чуждо; и если когда-нибудь нам придётся страдать, память о твоей жестокой борьбе послужит нам лучшим наставлением, чем бесстрастное мужество твоего рода. Быть может, перед лицом неведомого человеческий дух навеки останется доступен сомнению, но сердце его, верно, будет вечно открыто нежности, и хотя бы благодаря ей я чувствую, что мысль моя способна вместе с твоей подняться от творения к Творцу, от земной любви к любви божественной.

— А я, — сказала Левкиппа, — тоже порою чувствую — не сомнение, а словно забвение неба и равнодушие к будущему, и тогда понимаю, до чего я принадлежу земле, то есть брату моему, тебе и этой прекрасной природе, служащей как бы приютом нашему счастью. Я не знаю, были ли мы дивами, прежде чем стать людьми. Я не посмела бы сказать «нет», ибо с тех пор, как ты рассказываешь нам о своём пребывании на земле, я вспоминаю, сколько раз мне снились таинственные вещи, для которых твои слова кажутся своего рода объяснением. Да, мне часто снилось, что я покидаю скалу и, держась в пространстве, лечу не как птица, а скорее как облако, в более тонком воздухе, к берегам ещё прекраснее здешнего. Но эти сладостные сны мало-помалу становились тревожными и мучительными, потому что я всё время вспоминала о вас обоих и с тоской искала вас: видела, теряла, вновь находила, чтобы снова потерять, и наконец в ту минуту, когда порывом всей души, всем размахом своего полёта я достигала небесного берега, с которого вы меня звали, я просыпалась на земле, ещё счастливее оттого, что находила вас возле себя и в действительности вас не покидала. А тебе, Эвенор, скажи, разве никогда не снились такие сны?

91

— В детстве, — отвечал Эвенор, — мне рассказывали о тех, кто владел землёй до нас. Вот всё, что, за неимением возвышенного слова, подобного слову нашей матери Телеи, потрясало мой дух и тревожило его во сне. Помню, я представлял себе первых властителей нашего края то чудовищами, то ангелами. Чудовищами я называл огромных, величественных, грозных существ, от которых старался убежать и которых не смел хорошенько разглядеть. Ангелами я называл существ более тонких, более кротких, чья ослепительная красота словно была недоступна моим чувствам: я тщетно старался добраться до них и увидеть их сквозь золотые и огненные испарения, поминутно скрывавшие их от меня. Вот все образы, о которых я могу рассказать. Знаю, что, проснувшись, я был вполне уверен: никогда не встречал этих существ на земле; но во сне мне казалось, что я всегда их знал или хотя бы предчувствовал.

— Для нас, дивов, — продолжала Телея, — сновидения были достоверными видениями; мы считали их путешествиями духа, освобождённого от материи, в миры будущего и прошлого. Мы думали, что в те области, куда тело не допускается, душа может унести с собой способность пользоваться телесными органами посредством своего рода миража, который можно было бы назвать воспоминанием. Вот почему эти странствия духа были коротки, а являвшиеся в них видения поминутно прерывались: духу необходимо было возвращаться к органам тела, чтобы вновь черпать в них ясность. Отсюда эти пробелы в сновидении, эти резкие пробуждения, вызванные внутренней борьбой, или эти мирные провалы в небытие, после которых сон возобновлялся ещё яснее и прекраснее.

92

Но должна ли я преподавать вам всё это как истины веры? Расположена ли к тому ваша природа, и не окажется ли эта способность, дарованная существам, которые, подобно нам, были угнетены тяжёлым воздухом и расслабляющим телесным покоем, бесполезною для вас, освобождённых от гнёта бурь и способных к великой пытливости духа? Вероятно, Бог соразмеряет откровение своих благ с нуждами и силами духа разных родов и щедро возмещает недостающее благотворным даром различных способностей.

Поэтому мне, вероятно, следует соразмерять наставления с данной вам силой их принять и, не описывая вам идеала наших надежд, приобщить вас лишь к общему понятию бессмертия, без которого человек был бы рабом небытия. Эвенор, среди людей ты узнал смерть. Они признают её власть, ведь уже некоторые из них испытали её, не зная, что она — лишь видимость и превращение. Стало быть, когда ты вошёл сюда, ты был смертным существом; а теперь ты победил смерть, если принимаешь откровение, которое я тебе даю.

— Это откровение мы принимаем всецело, — отвечал юноша, — и, дав его нам, ты стала нашей истинной матерью. Потому-то, глядя на нас, ты можешь сказать: «Я вновь обрела детей своей любви, и те, кого я потеряла, заменены».

— Да, да! — живо сказала Левкиппа. — И если мы те самые духи, которых твоя любовь требует у неба обратно, прости нам нашу слабую память и то, что мы не можем тебя в этом уверить. Если же мы другие духи, люби нас так же, как любила детей, рождённых в твоём браке: ведь ты ясно видишь, что мы любим тебя сильнее, чем они умели любить! Мы дорожим этим миром из-за тебя, и, пока ты живёшь здесь, мы не пожелаем иного мира. Говоря тебе это, мы не считаем себя виновными и не боимся пасть. Должно быть, сам Бог вложил нам в грудь это уважение к жизни ради великой любви, которую велит нам питать к нашим спутникам в жизни.

93

Говоря так, Левкиппа ласкала губами слабые руки дивы; но взгляд её, без её ведома, погружался в пылкие глаза сына человеческого. Телея видела страсть, пламеневшую в этих двух душах. Она давно уже различала её в той удвоенной нежности, которую они ей выказывали и которая словно была избытком их сердец, изливавшимся на неё.

— Дети, — сказала она им, — в вас есть мудрость, которой я не могу не признать, и, наставляя вас, я сама принимала от вас свет нового откровения. Я его не отвергла, и потому, вероятно, мне одной из всех дивов удалось дожить до нынешнего дня. Мне предстояло исполнить назначение, и Бог дал мне на то силы; но оно, быть может, близится к концу, а потому я должна поспешить сказать вам всё, что вам следует знать о себе.

— Говори, — сказал Эвенор, — расскажи нам, как Левкиппа попала в это уединение. От тебя самой я знал, что она рождена не тобою. Видя, что она одна во всём мире с нами обоими, я часто воображал, что она родилась из нежнейшего благоухания цветов и чистейшего солнечного луча.

Телея ответила:

— Если бы я приняла твой образ, я скорее поверила бы, что Левкиппа родилась из пены волн и морского ветра. Но, какова бы ни была тайна рождения первых людей, у Левкиппы были родители, и её появление здесь открыло мне в человеческом роде власть над стихиями, о которой дивы никогда не имели понятия. Рассказ, который вы сейчас услышите, освобождает вас от моей материнской власти, возлюбленные мои, ибо открывает вам дверь в мир людей, которую моя материнская забота до сих пор должна была держать для вас запертой.

94

Однажды утром, когда я, скорбная и сломленная, но покорившаяся страшной мысли о бессмертии на земле, бродила по этому берегу, среди плеска волн и криков чаек мне послышался плач младенца. Это не мог быть голос ребёнка моего рода: в колыбелях дивов не бывало ни слёз, ни жалоб. Это был звук человеческого голоса, который я часто слушала с тревожной жадностью, бродя по ночам возле ваших закрытых жилищ.

Заря начинала румянить небо, и волны, ещё взволнованные после бурной ночи, окрашивались пурпуром. Чайки упорно кружили над маленькой бухтой, глубь которой скрывали от меня скалы. Я замечала любопытный нрав этих морских птиц. Они собираются стаями и испускают крики, полные печальной, проникновенной нежности, когда непривычный предмет, плывущий по воде, привлекает их пугливое внимание. Я решилась войти в маленькую бухту, шагая в воде, и среди роя белых птиц, которых моё приближение едва вспугивало, нашла на прибрежных водорослях странный и поначалу непонятный предмет. Он походил на большое ложе, способное вместить нескольких человек, сделанное из выдолбленных древесных стволов, скреплённых ветвями, так прочно переплетёнными, что вода могла попасть внутрь, лишь обрушившись волной, поднятой ветром. Так и случилось: хотя это плавучее ложе не разбилось и продолжало держаться на последних прибрежных волнах, оно было наполовину полно воды; там лежала женщина, мертвенно-бледная, бесчувственная, умершая, служившая ложем младенцу всего нескольких месяцев от роду: холодный и мокрый, он стонал, лёжа на её трупе. И всё же среди этого страшного бедствия ребёнок улыбнулся, увидев меня. Он протянул ко мне маленькие розовые ручки, и никогда ещё более ласковый и чистый взгляд не находил дороги к моему сердцу. В нескольких шагах, на отмели, лежало тело мужчины, разбитое о скалы.

95

Не дав себе времени осмотреть эти несчастные создания, лишённые жизни, и странное сооружение, которому они доверили своё существование над морскими безднами, я унесла ребёнка и напоила молоком первой встретившейся козы. Потом согрела его в гроте и, вверив попечению своих приручённых собак, вернулась на берег посмотреть, не придут ли другие люди разыскивать своих несчастных спутников; но я так никогда и не увидела ни одного, и от тех синеватых гор, которые вы видите на горизонте и которые должны быть землёй, подобной здешней, никто, вероятно, больше не отважился совершить к нашим берегам опасный переход, которому я обязана Левкиппой. Море похитило у меня останки её родителей. Когда я вернулась за ними, противный ветер уже унёс их далеко, и плавучее сооружение тоже удалялось. Однако на другой день его вновь выбросило на берег поблизости отсюда; я смогла ступить на него и понять, как в тихую погоду простые смертные отважились проделать столь долгий путь по воде. Я нашла там обломки сосудов, которые могли служить для перевозки пресной воды, грубых сосудов, казалось сделанных из земли, отвердевшей на огне, и орудия из острого камня, оправленного в дерево, подобные металлическим топорам и ножам, которыми пользовались дивы. Вот те грубые орудия труда, которые я храню в своём гроте как единственную примету, способную помочь Левкиппе отыскать след своего народа, если когда-нибудь её народ пошлёт искать её или если она сама… — о Боже! Помогите мне вынести эту мысль! — вверится вероломному морю, принёсшему её сюда.

— Никогда! — воскликнула испуганная Левкиппа, глядя на море, которое стало бурным и ревущим. — Я помню время, когда волны тихо умирали вдоль всего этого берега. Но с тех пор как они захватили наши скалы и яростная волна врывается в них… О, никогда, поклянись мне, Эвенор, никогда не пытайся на плавучих деревьях пересечь пространство, отделяющее нас от других берегов!

Первый же порыв Левкиппы всякий раз выдавал её единственную заботу. Она, никогда не знавшая страха за себя и смеявшаяся над первым испугом Эвенора при виде волн, теперь дрожала при мысли, что у него может возникнуть соблазн построить лодку, чтобы вновь увидеть свою семью.

96

Но Эвенор так решительно отрёкся от всего, что не было Левкиппой, так подавил в себе воспоминание о семье, что улыбнулся страхам своей возлюбленной и сказал, обращаясь к диве:

— Зачем Левкиппе замышлять такое безумие — ходить по морю? И как ты можешь бояться, что твои дети отправятся искать иной любви, кроме твоей?

Успокоенная и благодарная, Левкиппа обвила руками шею брата; но в ту минуту, когда хотела с дикой силой детской радости поцеловать его волосы, она остановилась, дрожа, и, смущённая собою, губами подарила матери поцелуй, который в сердце своём дарила Эвенору.

— Увы, увы! — сказала Телея, отвечая на её ласки. — Я должна огорчить эти сердца, столь свято соединённые. Выслушайте меня, дети, и если слова мои истинны, они непременно должны убедить ваш разум.

Я вижу и знаю пылкость ваших привязанностей, дети человеческие! И я, преображённая дива, настолько уподобилась вам, что понимаю: вместо того чтобы бороться с этой пылкостью как со слабостью, я должна развивать её как силу. Да, всё доказывает мне, всё в вас провозглашает, что земная любовь и есть ваша жизнь; и то чувство, которое ангельские дивы подавляли в своей груди, чтобы всецело принести его Богу, у вас служит самим источником любви божественной. Я вижу, что человек устроен так: чтобы подняться до мысли о бесконечности, он должен сперва пройти через святое пламя супружеской любви, жгучего очага всех земных привязанностей.

Итак, чтобы оживить вашу любовь, а не погасить её, я, быть может, испугаю вас, благословенные дети мои, представив вам брачный союз как осуществление совершенства на земле. Ах, если он — высшее благо, как же надо быть чистым, чтобы его достигнуть!

Рассмотрим же вместе природу и цель этого возвышенного чувства. Я носила и питала его в своей груди, не зная слабости, до того дня, когда моя исступлённая нежность к детям почувствовала себя оскорблённой стоическим спокойствием их отца. Тогда я увидела, что мы с ним несхожи и что религия долга у дивов не слилась с религией любви, какой ей надлежит быть в эти новые века. Это страшное открытие и эта горькая борьба, пережитая мною самой, сделали меня способной понимать и наставлять вас.

97

Всякий долг, дети мои, несёт награду в самом себе, и чем упоительнее эта награда, тем суровее долг, с которым она сопряжена. Левкиппа, любовь подобна цветку ладанника, который мнут твои рассеянные пальцы, пока ты меня слушаешь. Эта прелестная роза пустыни — самая нежная на свете. На крепком стебле, в окружении стойкой листвы, растение любит солнечный зной на раскалённой скале. Под огнём дня бутон раскрывается свежим и весёлым, но хрупким. Дуновение воздуха тревожит его, пролёт мухи роняет лепестки, легчайшее прикосновение пятнает его; и ты часто, но тщетно пыталась вплетать эти цветы в волосы. Едва сорванные, они теряют цвет и форму. Такова вера в любовь. Дуновение омрачает её, сомнение пятнает её и губит её свежесть. Сердце женщины — алтарь изысканной чистоты, где должны куриться лишь избранные благовония. Ты будешь жить среди людей, о нежный цветок пустыни, и зажжёшь в них, я предвижу это, пламя, которого они ещё не испытывали и даже не подозревают. Они пока живут в безмятежной невинности, потому что их кроткие спутницы, не приобщённые ни к какому идеалу, для них лишь самки, связанные с ними дружбой, подобно тому как они для них лишь братья, призванные сделать их матерями. Они соблюдают законы семейного порядка лишь потому, что эти законы — самые лёгкие и самые естественные. По мере того как эти чистые, но не достигшие полноты существа будут развиваться в познании духовных вещей, они испытают смятение предпочтений, ревности и страстей; и тогда, быть может, впадут в беспорядок и зло, если сила их желания не будет направлена к истинному счастью. Быть может, увы, они смешают обладание телом с обладанием душой и обратят женщину в рабство, полагая, что так владеют ею поистине. Поэтому сумей заранее дать им понять, что брачный союз, не связывающий душу, — не брачный союз; и если твоё вдохновенное слово увлечёт их к новым мечтам о блаженстве, берегись искать себе славы в идолопоклонстве, которым они захотят тебя почтить. Ты должна учить их познавать Бога, ты должна учить их любви; но в тебе не будет более истинного вдохновения, если гордость ослепит тебя и ты станешь наслаждаться поклонением самой себе. Тогда из благотворного божества ты превратилась бы в причину соблазна и погибели среди сынов человеческих, а этот дар красоты, обожествлённой разумом, стал бы проклятием и для твоего рода, и для тебя самой.

98

Приготовь же свой дух к тому, чтобы хвала людей не могла его уязвить. Идеальная женщина, которою ты должна стать, любит лишь хвалу того, кого любит. Всю иную хвалу она обращает к Богу и чувствует, как расцветает её гордость, лишь под взглядом возлюбленного.

Да, Эвенор, люди, твои братья, захотят оспаривать у тебя любовь Левкиппы. Она будет первой Евой[П7], то есть первой носительницей знания, которая в их памяти заслужит имя женщины. Она будет тебе верна, она без смятения и гнева оградит себя от всего, что не будет твоей любовью. Но ей нужна твоя помощь, ибо любовь — добродетель двоих, и когда одна из двух душ не признаёт её и разбивает её, другая становится лишь половиной ангела.

И ты, сын мой, будешь первым человеком, которого назовут жизнью и силой, ибо ты прошёл посвящение, и твоя красота, подобно красоте Левкиппы, обрела высшее сияние, ещё не озарявшее человеческого лица. И ты явишься среди женщин своего рода сыном неба, вестником неведомого; но если твои желания пробудятся в суетном любопытстве, в соблазнах гордости и чувственной алчности, ты не исполнишь своего назначения и, недостойный доверия Левкиппы, там, где посеешь лишь смятение, пожнёшь лишь сомнение.

Так пройди же, жрец, открывающий божественную любовь, через волнения, которые ты возбудишь, не утратив ни части чистоты своего существа. Супруга, которую я тебе даю, — единственная, достойная тебя; это единственный дух, способный беседовать с твоим, единственный живой образ здесь, на земле, чья красота, озарённая свыше, обладает подлинной силой и особенной ценностью. Если бы ты её не оценил, твоя собственная красота, твоя собственная ценность тотчас умалились бы и запятнались.

99

— О печальная дива! О недоверчивая душа! Что ты говоришь мне? — воскликнул Эвенор. — Как можешь ты думать, что Левкиппа не останется навеки моей единственной заботой, единственной радостью, единственной славой?

— Сын мой, — отвечала дива, — Левкиппа не всегда будет так блистательно прекрасна, как теперь, перед твоим восхищённым взором, потому что не всегда будет молода. Когда она несколько раз станет матерью, красота её души сделается совершеннее, но на её чертах будет словно скрыта покрывалом. И, быть может, тогда, мысленно вернувшись к нынешней минуте, ты скажешь себе: «Куда же девала она розы, цветшие на её лице? Что стало с её пальмовым станом и волнистыми волосами, и почему тёмная лазурь её глаз утратила сияние звёздных ночей?» Более крепкий, нежели женщина, подверженный меньшим испытаниям и предназначенный, вероятно, божественным предвидением оберегать её в трудах материнства, ты должен дольше оставаться молодым и проворным. Берегись же вообразить себя существом, лучше её одарённым, и пожелать властвовать над её слабостью, пользуясь своим превосходством в силе. Левкиппа тебе равна, и то, чего ей недостаёт из-за хрупкости её существа, возмещается её превосходством в материнском чутье, более совершенном у женщины ради нужд ребёнка, для которого она служит священным провидением. Если души ваших детей принадлежат вам обоим по равному праву, то тела их более непосредственно вверены возвышенным инстинктам матери. Уважай же в ней хранительницу и страстную кормилицу тех существ, которые станут чистейшей данью твоей крови и драгоценнейшим сокровищем твоего духа. В тот день, когда ты скажешь: «Эта женщина и эти дети принадлежат мне», — не прибавив: «Я принадлежу этим детям и этой женщине», — небесная связь будет разорвана, и вместо семьи у тебя останутся лишь рабы, то есть существа, повинующиеся без любви и следующие правилам без веры в них.

100

Вот, дети мои, ваши взаимные обязанности. Одна постоянная мысль должна освещать и освящать их: слияние двух ваших душ в одну. Всё, что давало бы одной больше власти и свободы, чем другой, было бы богохульством и смертью. Бог не создал двух родов в одном. Он сотворил женщину для мужчины не в большей мере, чем мужчину для женщины. Он создал одно существо в двух лицах, которые дополняют друг друга, и неразрывной связью между ними служит божественная мысль — союз, который овладевает душой так же, как чувствами.

— Я хотел бы верить тебе, — сказал Эвенор, — но мне приходится делать усилие, чтобы не воображать, будто Левкиппа божественнее меня самого и мой долг — служить ей и смиренно её обожать.

— А я, — отвечала ему Левкиппа, — убеждала себя в том же самом относительно тебя, и чувство, что ты мне дороже меня самой, так сильно во мне, что мне трудно будет поверить в наше равенство.

— Это восторг любви, — продолжала дива, — и я хорошо вижу, что человеческая душа не знает меры в радости, как моя душа не знала её в терзаниях материнской любви. Во всех ваших земных чувствах есть эта лихорадочная жажда излиться, которую Бог, верно, благословляет и которую дал вам лишь как предвкушение небесных услад. Но он сделал вас способными принять и законы мудрости, ибо знает, что земная жизнь всякого смертного создания должна быть тревожной и исполненной борьбы. Запечатлейте же мои слова в своих сердцах; когда-нибудь вы поймёте, что они не были бесполезны.

— О милая моя мать! — робко сказала Левкиппа. — Ты говоришь о наших отношениях с остальными людьми так, словно мы должны к ним вернуться. Мы можем решиться на это лишь с опасностью для жизни; почему же ты думаешь, что мы способны этого желать, когда счастье и любовь для нас — здесь?

101

— Я ещё ничего не сказала вам, — отвечала Телея, — о ваших обязанностях перед подобными вам; но вы должны были предчувствовать, что они неразрывно связаны с обязанностями, которые вы принимаете друг перед другом. Я говорила вам, что Бог создал не мужчину и женщину как два совершенных существа, обособленных друг от друга, но одно существо в двух лицах. Какою бы ни была колыбель первого человека, завладела ли ею одна-единственная драгоценная чета или её великолепно наполнили несколько столь же драгоценных чет, закон воспроизведения и размножения, возложенный на человеческий род, заранее определяет отношения людей между собой. В силу этого закона человеческая чета — ничто в одиночестве, потому что её добродетели там бесполезны, её примеры бесплодны, а её потомство поставлено под угрозу. Одинокая жизнь — жизнь противоестественная; душа, не достигшая полноты, может дать лишь такую же неполную жизнь: вот почему я воображаю, что многие мужчины и женщины вместе были призваны к благу жизни в этом мире; ибо, повторяю, нет благодеяния без обязательства и нет силы без долга. Вы были бы не выше животных, если бы вам дозволено было соединяться лишь ради телесного продолжения рода. Раз вам дарована нравственная жизнь, вы могли получить её лишь в тех условиях, в которых она поддерживается, развивается и передаётся.

Поэтому предаться себялюбивому покою и в нём духовно уничтожить себя значило бы преступить закон, управляющий вашей судьбой. Вы скоро утратили бы сладость этого покоя, и божественная любовь иссякла бы для вас, как чаша, опустошённая за два утра. Чтобы ощущать непреходящую цену счастья, надо его заслужить, и если невинности небо лишь приоткрывается, то обрести его можно лишь добродетелью. Такое будущее стоит того, чтобы подвергнуть жизнь опасности, и вы рискнёте своей жизнью, чтобы вновь найти братьев. Вы обязаны передать им свой свет и не говорите, что можете в нём отказать; их неведение, поддастся ли оно вашим наставлениям или воспротивится им, необходимо вам самим. Это для вас поле деятельности, цель долга, цена любви. Завтра на восходе вы должны принять божественное освящение труда. Вооружённые теми драгоценными орудиями, не все возможности которых были ведомы дивам, вы пойдёте в лес и, помолившись, выберете самые здоровые деревья для постройки своей плавучей хижины. Эвенор нарубит и выдолбит прочные доски; Левкиппа выберет и приготовит гибкие лианы. Что до постройки самого сооружения, лишь человеческий гений должен предусмотреть и обдумать его смелое и осторожное устройство. Практическое знание мне не дано, и я верю в те инстинкты, которыми определяется ваша власть на земле.

102

— Мы сделаем то, чего ты от нас хочешь, — сказал Эвенор, — ибо ты наш свет, и мы не в силах отвергнуть свет, когда поняли его. Но скажи же нам, на время или навсегда должны мы покинуть эту благословенную землю, где, как нам казалось, нам суждено обрести счастье?

— Сперва обеспечь себе власть над стихией, держащей тебя в плену, — отвечала Телея. — Путь должен быть короток, ибо я знаю, что неподалёку отсюда простирался берег, от которого легко было добраться до человеческих поселений. Если этот берег скрылся под водами, как здешний, твой плавучий дом всё же найдёт удобные места для пристани: к востоку берега понижаются, давая выход реке, впадающей в море. Затем вы окончите свой путь по суше и, сделав крюк, достигнете лугов, откуда ваш род, по всей вероятности, не ушёл. Овладев расстоянием, вы овладеете и временем, и ничто не помешает вам вернуться сюда, чтобы освятить ваше бракосочетание, прежде чем поселиться среди людей.

— Ты говоришь нам о нас, — сказала Левкиппа, — а мы ещё не знаем, последуешь ли ты за нами. Если твоя тайная мысль — остаться здесь без нас, как ты хочешь, чтобы я покорилась твоей воле?

И так как дива медлила с ответом, Левкиппа горько заплакала, говоря:

— Что я тебе сделала, жестокая мать, что ты гонишь меня от своей груди? Неужели это то счастье, которое ты хотела мне дать? И как ты хочешь, чтобы твоё отсутствие не погубило моего брачного счастья? Увы! Час назад я была так счастлива, думая, что мы неразлучны, а теперь должна выбирать между Эвенором и тобою и предвидеть дни, когда буду оплакивать то одного, то другую! Зачем ты так рано открыла нам тайну нашего существования? Мы были так молоды! Разве нельзя было нам ещё некоторое время вкушать дарованное блаженство?

103

— Я и впрямь могла бы молчать, — отвечала дива, — если бы считала вас второстепенными существами в творении. Было время, когда я вовсе не предвидела того, что только что вам предписала. Это было, когда вы оставались детьми, почти чуждыми высшим заботам моего духа. Да, признаюсь, любя вас так, как прежде любила собственных детей, я невольно питала к вам ту же слабость, увы, бесполезную, что питала к ним. Я страшилась часа посвящения, отдаляла его и вела с собой жестокую борьбу. Я боялась вас убить и говорила себе: если дивы, создания, по моему мнению, более совершенные, в нынешние времена не могли принять божественного света, не умерев, то вы тем более погибнете в борьбе духовного мира с миром вещественным, вы, сравнительно так мало склонные жертвовать одним ради другого. Ах, сколько я ещё выстрадала из-за вас, благородные существа, которых я не умела оценить от избытка заботы! Сколько ночей я провела, созерцая ваш тихий сон и говоря себе: «Они прекрасны и сильны, они спокойны и улыбаются; у меня только они и остались на земле; неужели, открыв им бессмертие их душ, я должна ввергнуть их в горькую борьбу долга? Почему не дать им жить в первобытной невинности, как живут подобные им? Зачем отваживаться дать им этот грозный напиток истины, который, быть может, принесёт им смерть в этом мире, не обеспечив жизни в другом?»

Как видите, тогда я ещё сомневалась, что вы такие же дети Божии, как мы, ваши предшественники на земле. «Если им не дано понятия о бесконечном будущем, — говорила я себе, — значит, оно, быть может, им и не предназначено. Быть может, они должны исполнить всё своё назначение здесь, на земле, и вечно возрождаться в одних и тех же формах, с органами, неспособными к совершенствованию, в среде, которая навсегда останется несовершенной. Они не заслужили, подобно дивам, испытанным веками страдания, права тотчас вступить во владение высшими светилами. Что ж! Если царство их от мира сего, пусть живут в нём, не зная лучших миров!»

104

Но я не могла остановиться на таком решении. Мало того что совесть отвергала его настойчивыми призывами и жестокими муками, — я видела, как вас, не всегда, но порою, охватывала жгучая любознательность к божественным предметам. Мне уже случалось видеть, как Левкиппа вдруг покидала лихорадочную деятельность своих детских забав, чтобы с какой-то упрямой властностью спросить, к кому обращены мои молитвы и кто создатель всего сущего. То ей хотелось верить, что это я выкопала море и нагромоздила горы; то она благодарила меня за то, что я усеяла небо звёздами, а землю реками; когда же гром нарушал её сон, она просила меня заставить его умолкнуть. Она предчувствовала вне нас силу, которой считала меня способной противостоять, и тревожилась моими ответами, когда я говорила, что бессильна перед стихиями.

Поэтому я посвятила её в нашу веру — сперва против воли, а потом с большим доверием, убедившись, что рассеиваю её страхи, когда говорю о верховном Отце. С тобою, сын мой, я колебалась дольше. Твой дух казался мне ещё более пылким и неровным, чем дух Левкиппы, и так как в твоих глазах и во всём твоём облике была какая-то тревога, то сначала я просвещала тебя медленно и с опаской. Но вскоре ты открыл мне послушный ум и любящее сердце, а твоё жизненное начало, казалось, не было поколеблено ни этим великим усилием веры, ни этим жгучим сиянием света свыше. Чем больше я учила тебя, тем более восприимчивым к учению находила, и тогда я поняла всю меру своего долга перед вами обоими. Теперь я знаю, что мне не дозволено оставить вас наслаждаться жизнью подобно птицам или растениям, и что, дабы вознести вас к жизни ангелов, я должна заставить вас заслужить их возвышенные восторги самопожертвованием…

105

Эвенор и Левкиппа не посмели возразить. Они впервые чувствовали себя согнутыми и словно сломленными властью суровой истины. На другой день, с самой зари, они пошли в лес и, прежде чем приняться за труд, попытались помолиться; но сперва могли лишь печально смотреть друг на друга и с плачем бросаться друг другу в объятия.

— Ах, — говорил Эвенор, — какие сладостные замыслы я лелеял! Телея часто говорила нам: «Когда вы достигнете возраста свободы, я доверю тебе эти топоры и палицы из железа и меди, и тогда ты сможешь высечь в скале ступени, чтобы Левкиппа спускалась в Эдем. Я позволю тебе построить там хижину, и в этом радостном обиталище Бог освятит ваше бракосочетание». И вот теперь эти орудия завоевания стали орудиями боли и рабства. Мы должны строить уже не мирный приют, а дом для странствий и, быть может, гробницу!

— А я, — отвечала Левкиппа, — мечтала сделать всю твою жизнь вечной улыбкой. «Жизнь его будет праздником, — говорила я себе, — и, гремит ли буря или сияет солнце, радость всегда будет рядом с ним». А теперь, видишь, я плачу, и поцелуи мои станут горькими, потому что, мне кажется, Телея хочет, чтобы я с нею рассталась, и я уже не смогу дать тебе совершенного счастья, которого больше не будет во мне самой.

— Так вот, — сказал Эвенор, — я не хочу, чтобы душа твоя смущалась, ибо твои слёзы для меня — пытка. Я пойду скажу Телее, что она ошиблась и что мы не похожи на дивов, любивших страдание и смерть. Я скажу ей, что не желаю знать иного долга, кроме долга сделать тебя счастливой, и, раз ты не можешь жить довольной без неё, я не хочу ни увидеть вновь свою мать, ни думать о горе, которое причиняет ей моё отсутствие.

Левкиппа, испугавшись слов Эвенора, удержала его, когда он поднялся, чтобы пойти к Телее.

106

— Твоя мать! Твоя бедная мать! — сказала она. — Ах, как часто я думала о её горе с тех пор, как узнала, что она живёт вдали от тебя! Я люблю твою мать, потому что она — тоже ты, и, если в своих воспоминаниях ты любишь её так же, как я люблю диву, я вижу, что возле меня ты не был так счастлив, как была я сама. Нет, нет! Ты не можешь отказаться увидеть и утешить её. Я не знала бы больше ни дня покоя и радости, если бы тебя от этого отвратила. Надо ехать, Эвенор; надо молиться и трудиться.

— Что же! Тогда ты, которая не можешь жить без Телеи, позволишь мне уехать одному? — возразил Эвенор. — Значит, мне остаётся либо вина, либо отчаяние?

— Нет, — воскликнула Левкиппа, — ты не будешь ни отчаявшимся, ни виноватым, и я сумею принести ту жертву, которую ты готов был принести ради меня.

И, опустившись на колени, она горячо помолилась, прося у Бога мужества, то есть радости в слезах и упоения в самопожертвовании.

— Отец мой незримый, — говорила она, — помоги мне понять закон долга. Теперь я знаю, что никогда не должна просить у тебя ни жизни, ни здоровья, ни ясного неба, ни плодов, ни цветов, ни даже возможности видеть тех, кого люблю, если тебе угодно принести в жертву своим тайным замыслам все сокровища моего существования и всё великолепие природы. Но о чём мне дозволено молить — это о совершенствовании моей души и о силе любить тебя настолько, чтобы принимать всё, что исходит от тебя, даже горести, опасности и раздирающие душу сожаления. Сжалься же над моей слабостью и дай мне силу, необходимую, чтобы никогда не усомниться в твоей любви и благости, какое бы испытание мне ни пришлось вынести на земле или в ином месте.

107

Эвенор, простёршийся ниц возле Левкиппы, почувствовал, как её простодушная вера наполняет его восторгом и оживляет.

— О Левкиппа! — воскликнул он. — Это Бог говорит со мной голосом твоей молитвы. Ты даёшь мне понять, о чём и я должен его просить, и я уже чувствую, что он дарует нам просимое! Да, я чувствую, как во мне разливается тайная радость и как я словно облекаюсь новой силой. В эту минуту я узнаю, что страдать ради тех, кого любишь, не только возможно, но и сладостно, и вот я готов уехать один, без слабости и отчаяния, ибо не хочу, чтобы ты жертвовала ради меня своей матерью или тревожилась обо мне. Я уеду и скоро вернусь, будь уверена; я знал, что для любви нет ничего невозможного, а теперь знаю, что для неё нет и ничего трудного.

Он поднялся, взмахнув сверкающей секирой под утренним солнцем, и, когда приблизился к дереву, чтобы нанести первый удар, из-за этого дерева вышла дива, подобно гамадриадам, которых некогда считали обитательницами священных дубовых стволов.

— Трудись, Эвенор, — сказала она, — трудись с радостью, не омрачённой ничем, ибо испытание, которому я тебя подвергала, принесло свои плоды. Теперь ты достоин стать супругом Левкиппы, и священное железо должно выйти из бездействия для того, чтобы построить вашу хижину в Эдеме. Левкиппа, помогай жениху по мере сил, ибо и ты теперь достойна его. Жертвуя собою друг для друга, вы обрели святость любви и вместо бурного и преходящего упоения узнаете неизреченные радости небесных восторгов. До сего дня слёзы не освящали ни одного бракосочетания среди детей человеческих. Знайте, слёзы святы, о вы, только что пролившие эту небесную росу на союз истинного счастья!

108

VIII · L’HYMÉNÉE

VIII. БРАЧНЫЙ СОЮЗ

С этой минуты дива перестала с тревогой следить за целомудренной любовью своих приёмных детей. Указывая Эвенору на Эдем, она сказала ему: «Я вверяю тебе твою невесту. Она не может стать твоей женой, прежде чем высшая молитва сольёт нашу тройственную любовь в единую. Построй своё жилище, и я приду освятить его моим благословением, знаком Божьим на земле».

Телея знала, что отныне порывы природы будут побеждены духом. Она дала этим двум существам небесную жизнь. Смятение чувств уже не могло застигнуть их врасплох. В них пробудилась воля. Они сознавали величие своего предназначения и торжественность близкого союза. Опьянение, само себя не сознающее, уже не грозило отяготить их дух и подчинить себе их решения. Они плакали, и эти благочестивые слёзы были их крещением. Наконец они любили друг друга и сердцем и разумом ещё больше, чем чувствами. Они были мужчиной и женщиной, то есть желанием, исполненным уважения, и обещанием, исполненным гордости.

Впрочем, дива не позволяла им забывать о других своих обязанностях. Она снова говорила с ними об узах, связывавших их с человеческим родом, и о будущем, которое они должны были посвятить наставлению своих братьев. Не назначая предела времени, которое им предстояло провести в Эдеме, она показывала им блаженство их уединения лишь как религиозное приготовление к исполнению более обширного служения, и постройка плавучего дома, предназначенного для странствия, рассматривалась как продолжение постройки шатра, воздвигаемого в пустыне ради бракосочетания.

Обручив их первым благословением, она таинственно удалилась в скалы Тенара: там ей предстояло исполнить какой-то священный обряд; к тому же она хотела приучить Левкиппу к своему отсутствию.

В её отсутствие Левкиппа стала менее робкой и более серьёзной со своим женихом. Первой заботой Эвенора было вырубить киркой ровные ступени в скале, делавшей доступ в Эдем трудным для его подруги и опасным для него самого. Первые шаги прекрасной четы в этом избранном саду природы привели их в восторг, и сперва они бросились бежать, держась за руки и выражая своё простодушное восхищение стремительным, пылким бегом. Эвенор не давал Левкиппе времени ни рассмотреть, ни понять увиденное. Он увлекал её из долины цветов к деревьям на холмах и от берегов озера к окружавшим их скалам.

109

— Ах, как прекрасен твой сад! — восклицала Левкиппа. — Как забываешь здесь о сотрясениях и опустошениях вулкана! Кажется, будто земля здесь никогда не рождала ничего, кроме цветов, а свирепое море никогда не смело сюда проникнуть. Посмотри, как мягка почва и как тих воздух! Здесь можно было бы ходить всю жизнь без устали!

И Левкиппа, развязав свою обувь из коры, отбрасывала её прочь, радуясь тому, что чувствует под нежными ногами не остекленевший пепел и жёсткие лишайники сольфатары, а мелкий песок и бархатистый мох Эдема.

Но когда, бродя и всё осматривая, она почувствовала, что усталость одолевает её, она села в тени густого миртового свода и попросила Эвенора, пришедшего отдохнуть рядом с нею, вместе благословить Бога и поговорить с ней о месте, где они построят своё жилище. Инстинкт стыдливости подсказывал ей отвлечь взоры и мысли жениха от пламенного созерцания её упоительной красоты.

Тогда они стали искать глазами самое привлекательное место для этой первобытной виллы, которая в их воображении воздвигалась, подобно храму — шедевру того искусства, какое было доступно на заре жизни. Целый день ушёл у них на выбор места для своего святилища. Левкиппа уже представляла себе хижину, потому что Эвенор в детских играх немало строил их из тонких ветвей, а Левкиппа любовалась ими и подражала ему. И вот они начертили на песке размеры хижины, о которой мечтали вместе, и решили начать её постройку на середине склона холма, с видом на озеро, в месте, защищённом от скал, которые могли обрушиться с гор при новом землетрясении.

Левкиппа любила цветы, а цветы Эдема были так прекрасны, что ей жаль было видеть, как дикие стада долины местами топчут и объедают их. Со времени завала в ущелье эти стада сильно размножились, и Эвенор, которого дива научила охоте, вручив ему лук и стрелы, решил умертвить часть животных. Для Левкиппы это было горем. Она хотела лишь, чтобы часть сада, где собирались поставить хижину, огородили частоколом, оберегая самые прекрасные растения. Но Эвенор напомнил ей наставления дивы.

110

— Помни, — сказал он ей, — что уничтожение есть закон животной жизни. Животных, замкнутых здесь, слишком много, и ты видишь, что они воюют и убивают друг друга. Когда Телея рассказывала нам о сотворении земного мира, она показывала, что каждое существо появлялось, как только существо, которому предназначалось стать его пищей, начинало заполнять всё вокруг. За растением последовали животное, объедающее траву и листву, и насекомое, сосущее оплодотворяющую пыль цветов. Другие животные пожирают этих, а человеку, вероятно, предназначено питаться животными, когда его род размножится настолько, что уже нельзя будет оставлять им слишком обширные пастбища на земле. Морские моллюски, птичьи яйца, зёрна и даже плоды, которыми мы питаемся, — живые существа или существа, предназначенные к жизни, и мы не можем укорять себя за их уничтожение, ибо у нас есть право на всю природу; и если плоть и кровь пока ещё внушают нам сильное отвращение, то, как сказала Телея и как верю я, так будет не всегда.

Пока же нам пригодятся шкуры этих буйволов и серн, которых в нашем Эдеме стало слишком много. Птиц мы пощадим: они вольны покинуть долину, и потому нам не грозит остаться из-за них без плодов. И всё же придёт день, когда люди станут охотиться и на них, если число этих жадных гостей возрастёт настолько, что они начнут обирать все деревья.

Левкиппа печалилась, думая о будущих потребностях человечества и о преследовании, которому неизбежно предстояло подвергнуться невинным созданиям воздуха и лесов. Она понимала, однако, что из всех жизней этого мира человеческая жизнь драгоценнее прочих и что все существа, способные стать вредными для человека, должны быть принесены в жертву; но она заплакала, увидев, как первая лань упала от стрелы Эвенора, и сам юноша не мог совершить это своего рода убийство без глубокого волнения.

111

И всё же он считал долгом уберечь Эдем от опустошения, которое сделало бы всех этих животных вредными или свирепыми; уменьшив их число, он старался охранять и приручать всех тех, кого природная склонность жить рядом с человеком побуждала искать его покровительства. Благодаря заботам Левкиппы они скоро стали столь же ручными, как животные леса Тенара, и, живя на свободе в пространстве, достаточно обширном для их пропитания и движения, если и не все приходили на её голос, то по крайней мере ни одно не убегало при её приближении, а многим, казалось, даже нравились её ласки. Собаки особенно, подобно собакам Телеи, обнаруживали необычайный ум и привязанность, и, если бы каким-нибудь опасным зверям удалось проникнуть в Эдем, у Эвенора и Левкиппы нашлись бы верные стражи и защитники.

Хижина быстро поднялась, более просторная, прочная и изящная, чем любая из тех, какие Эвенор, по его воспоминаниям, видел в своём племени. Железные орудия позволяли ему соединять части с совсем иной точностью и выбирать материалы гораздо более ценные. Все стойки он сделал из стволов молодых, но уже крепких кедров, а вместо кровли из ветвей и утрамбованной земли придумал нечто вроде фронтона, покрытого корой и пальмовыми листьями, по которому легко стекала дождевая вода. Он не хотел, чтобы Левкиппа вползала туда, словно в берлогу; она должна была ходить там и дышать так же свободно, как в обширной пещере дивов. Он позаботился не обнажать землю вокруг и сохранил длинные виноградные лозы; переплетённые с жимолостью и жасмином, они были изящно расположены им по наружным стенам и крыше хижины. Он придумал даже деревянные сиденья и сосуды, тогда как Левкиппа, такая же трудолюбивая и искусная, как он, придумывала новые корзины и садовые орудия. Пол хижины, тщательно утрамбованный Эвенором, она покрыла мелкой пуццоланой, собранной в вулканических впадинах, а лёгкие базальтовые плиты образовали посреди сельского дворца оросительный канал. Эвенор провёл туда прозрачный ручеёк, чей непрерывный говор звучал для его слуха как брачная песнь.

112

Весь этот отрадный труд они продолжали с простодушным пылом. Порой Эвенору казалось, что Левкиппа, более спокойная, чем он, слишком его затягивает. И всё-таки всякий раз, когда она настаивала на совершенстве какой-нибудь подробности, он послушно уступал ей и добросовестно доводил работу до конца. Пренебречь чем-либо в украшении священного гнезда показалось бы ему оскорбительным для Левкиппы и недостойным его собственной любви.

Каждый вечер прекрасные жених и невеста, немного утомлённые дневным трудом, но с нетерпением ожидавшие завтрашнего дня, чтобы снова за него приняться, возвращались к диве. Они заставали её в пещере, куда она приходила раньше них, и радость Левкиппы при новой встрече была безмерна. Телея читала на её чистом челе чистоту её помыслов и побоялась бы оскорбить её сомнением.

Но Левкиппа, со своей стороны, смотрела на неё с тайной тревогой. Облик дивы заметно менялся. С каждым днём она становилась бледнее и тоньше, отчего казалась выше ростом. В её красоте, истерзанной горем, всё же оставалась неизгладимая печать благородства, а глаза обретали пугающую безмятежность, ибо в них была неподвижность смерти.

Когда Левкиппа спрашивала, не испытывает ли она какого-нибудь страдания и не усилилась ли её печаль, она отвечала со странной улыбкой, что никогда ещё не бывала так спокойна; а когда приёмные дети умоляли её не оставаться одной целый день и приходить посмотреть на их работу, она с неумолимой кротостью отвечала, что придёт в тот день, когда Левкиппа скажет ей, что всё готово для торжественной молитвы.

И в самом деле, когда всё было готово, Левкиппа колебалась и трепетала перед Эвенором, трепетавшим ещё сильнее, чем она сама. Левкиппа знала законы брака. Полное неведение дев — искусственное порождение воспитания, необходимость, обусловленная лишь нашими развращёнными нравами. Во времена невинности стыдливости не угрожало никакое нечистое дуновение, и исполнение законов жизни не считалось опасным для человеческого достоинства. Если бы Левкиппа жила в племени Эвенора, она с улыбкой ждала бы нового гостя своей хижины. Но Левкиппа, столь же чистая, как эти девушки, не ведавшие ни тревог, ни раздумий, была наделена, сверх того, просвещённым и восторженным уважением к суждённому ей супругу. Это уважение пробуждало в ней стыдливую скромность любви и подобие священного страха перед освящением, которое, в её мыслях, охватывало всю вечность.

113

Эвенор, со своей стороны, более мучимый смутными желаниями и менее робкий перед самим собой, чувствовал себя растерянным и смущённым, боясь быть неприятным Левкиппе. Душевная чуткость его была, быть может, менее тонка, ибо он тревожился из-за таинственного волнения невесты, не вполне понимая его причину. И потому у него бывали минуты нетерпения, когда хотелось упрекнуть её в том, что она мало его любит; но печальный румянец Левкиппы казался ему осуждением его помыслов, и он уже не смел даже расспрашивать о её сдержанности.

Однако однажды вечером, когда они возвращались к диве, он сказал ей, опустившись перед нею на колени, чтобы остановить её упорное движение вперёд:

— Послушай меня, Левкиппа, и ответь. Ты должна сказать мне, потерял ли я твоё доверие и не заслужил ли каким-нибудь неведомым мне проступком видеть тебя такой печальной и задумчивой, какой ты стала с тех пор, как хижина закончена.

— Напротив, — отвечала Левкиппа, — твоё молчание, твоё уважение и твоё мужество наполняют меня такой любовью, что я всякий час спрашиваю себя, достойна ли навсегда стать твоей подругой. Подумай, Эвенор: перед Телеей, со всем пылом нашей воли, мы поклянёмся Богу принадлежать друг другу и в этой жизни, и во всём ряду наших будущих жизней. Знаешь, о чём я думаю? Если я недостаточно совершенна, чтобы сделать тебя счастливым, ты будешь всю вечность терять из-за меня покой и тяготиться мною. Вот почему я колеблюсь и углубляюсь в себя; вот почему беспрестанно думаю и молюсь. Если бы мне предстояло в браке стать вечной причиной твоих страданий, я предпочла бы остаться твоей сестрой, ведь до сих пор я не причинила тебе никакого горя, и ты всегда благословлял меня. Мне неведомы радости брака; но каковы бы они ни были, я навеки отреклась бы от них, лишь бы не дарить их тебе ценою твоей безоблачной и бесконечной дружбы.

114

— Ах, я могу поклясться тебе в том же самом! — воскликнул Эвенор. — Да, я предпочёл бы остаться твоим братом, чем удовлетворить свою страсть ценою твоего счастья и нежности. Но я верю в себя. Я горжусь своей любовью, и ты не должна в ней сомневаться. Я чувствую в себе пламя столь жгучее и святое, что могу поручиться за себя, как и за тебя. Поверь, не бойся ничего. Бог знает, что я достоин твоей любви, потому что моя любовь — вся моя жизнь. Пусть бы мне предстояло вынести ради тебя всё, что способно вынести человечество, неведомые мне страдания и страхи… каковы бы они ни были, я принимаю их, зная, что никакое страдание не может прийти ко мне от тебя и что я всегда буду достаточно счастлив, раз ты меня любишь.

Левкиппа подняла Эвенора и, ничего не ответив, повела его к диве.

— Матушка, — сказала она ей, — не придёшь ли ты завтра благословить дом в Эдеме, готовый принять тебя?

— Будьте там на заре, — отвечала дива. — Я войду туда с первым лучом солнца.

Птицы начинали тихо щебетать в голубоватых сумерках, когда жених и невеста вошли в пышную рощицу цветов и зелени, окружавшую хижину; но в самую хижину они не осмелились войти первыми. Перед дверью Левкиппа повесила одну из тех прочных циновок из пальмовых листьев, которые дива научила её плести, чтобы сохранять прохладу в жилище. Когда дива пришла и подняла эту циновку, два маленьких крапивника, забравшихся туда ночью, вылетели с пением невыразимой нежности. В другие времена люди стали бы толковать и объяснять это предзнаменование. Молодые супруги увидели в нём лишь повод к умилению, которому не пытались дать определения.

115

Да и всё их внимание было поглощено дивой. В этот день она снова надела древнее одеяние своего рода. Туника из шкуры пятнистой пантеры — животного, давно покинувшего эти края, — была стянута на её стройном, величественном стане поясом и золотыми застёжками, тяжёлыми по работе и суровыми по вкусу, как и повязка из необработанных драгоценных камней, придерживавшая её длинные белокурые волосы. Она несла книгу, то есть широкую металлическую скрижаль, которую положила на пороге хижины. Со дня обручения юной четы она проводила дни и ночи, сводя в краткие изречения религиозные и общественные начала, сообщённые ею обоим. Знание первобытных времён, когда оно обращалось к письменному языку, вовсе не прибегало к помощи пространного красноречия: оно заключалось в сильном и сжатом символическом выражении мысли. Отсюда таинственность этих формул, сперва вызванная лишь материальной трудностью заключить религиозные установления в короткие надписи или запечатлеть их на памятниках, так сказать, переносных, но позднее, вследствие ложного применения закона посвящения, ставшая основой эзотерических учений. Устное слово, мимолётное и легко искажаемое, было недостаточно для религиозного наставления; записанный догмат требовал определённого построения речи и определённых занятий: отсюда заблуждение, надолго утвердившее в зарождавшихся обществах тайные посвящения, доступные лишь избранным, вплоть до эпох нравственного просвещения, когда возвышенные распространители знания, такие как Орфей, Пифагор или Моисей, высвобождали истину из мифа и давали всем людям на общедоступном языке законы религии и добродетели.

Скрижали закона, принесённые дивой первым посвящённым человечества, были далеки от этой видимой простоты, хотя для Эвенора и Левкиппы отличались ещё более глубокой простотой. Вот перевод того, что они прочли в сокращённых знаках, передававших каждую фразу одним словом, даже менее чем словом — простейшим знаком:

«Бог — бесконечные сущность и субстанция, повсюду и всегда одновременно.

Человек — конечные сущность и субстанция, во временах и мирах последовательно.

Божественное совершенство бесконечно повсюду и всегда само по себе.

Человеческое совершенство относительно; во временах и мирах оно достигается постепенно.

Божественный дух творит, обновляет и открывает истину повсюду и всегда одновременно.

Человеческий дух изобретает, вводит новое и распространяет знание в мирах и временах постепенно.

Бог — всецело свет, всецело могущество, всецело любовь.

Человек всецело устремлён к свету, свободе, любви.

116

Тому, кто верует и соблюдает законы, — царство добра и непрерывное совершенствование его существа в бесконечности и вечности.

Тому, кто отрицает и презирает их, — кара за зло и мука медленного исправления в мирах и временах».

Те простейшие мысли, которые ныне, при помощи точных слов и общепринятого, установившегося письма, мы можем увековечить в несколько минут, стоили серьёзного и упорного труда диве, вынужденной создавать разом и слова и знаки; ведь понятно, что из всех бесед, какие мы вложили в уста трёх тенарских отшельников, ни единая фраза, ни единое слово не могли бы быть прямым переводом форм первобытного языка. Но дух этих бесед и основа этих учений, несмотря на свою современность, оттого не менее согласуются с мистическими откровениями глубочайшей древности.

Какова бы ни была форма, каков бы ни был символ, истины одновременно необъятные и простые являются на заре человеческого разума, словно откровение, исходящее с самого неба; и когда этот разум совершает круги света или мрака, сцепляющиеся, подобно виткам спирали, он своим трудом и своими поисками приходит лишь к подтверждению силы этих истин, провозглашённых априори пророческим вдохновением первых веков.

Что до таинственного письма дивы, переданного Эвенору и Левкиппе, то, вероятно, именно его начатки люди долго сохраняли, ослабленные и искажённые, в сокровенных преданиях своих храмов. Известно, что подобно тому, как латынь, мёртвый язык, недоступный неграмотным, служит ныне языком католического богослужения, мёртвый язык, забытый простым народом, долго служил в глубокой древности языком посвящений в некоторых святилищах. Это был священный язык, таинственный язык, который, терзаемый толкованиями, как ныне древнееврейский, в конце концов утратился совершенно — быть может, в пору того неведомого события, которое символически изображено в рассказе о Вавилонской башне.

Дав жениху и невесте прочесть записанные наставления, дива сказала им:

— Мне больше нечему учить вас; вы знаете всё, что знаю я, ибо всё, начертанное здесь, начертано для духа. Вы знаете, что вы прежде всего дух, а потом уже тело и что дух есть свет. Вы знаете, что дух соединяется с телом, то есть сущность с субстанцией, по закону любви, и что, поскольку божественное совершенство есть одновременно дух, субстанция и любовь, человеческое совершенство должно стремиться к равновесию сил духа, чувства и субстанции.

117

Итак, никогда не забывайте, что вы две соединяющиеся души, то есть два любящих разума, и что чувственный союз есть лишь преходящее проявление и как бы таинство, или священнодействие, в память о духовном и постоянном союзе ваших нематериальных существ. Пусть эта мысль владычествует над исступлением ваших объятий; она сделает его божественным и превратит действие вещественной жизни в действие жизни высшей. Лишь так обретается истинное блаженство любви. Всякий, кто в любовных деяниях забывает свою душу, находит в силе своего тела лишь неистовство, за которым следует изнеможение. Для того, кто соединяет свою душу вместе с телом, порывы священны, а забытьё упоительно. В этом вся таинственная услада чувств, последнее из проявлений дикой животной природы, первое из проявлений человеческой духовности.

Сказав это, дива благословила целомудренную чету и удалилась.

Она не потребовала от супругов никакой формулы взаимной клятвы. Клятва ещё не была введена на земле. Это свидетельство человеческой слабости, это тщетное средство облегчить нашу немощь не могло быть придумано в век невинности; и для этих двоих, первых посвящённых в понятия любви и добродетели, добродетель, неотделимая от любви, если бы её поставили под сомнение взаимным требованием клятвы, казалась бы осквернённой богохульством.

Не позаботилась дива и о формальности, которая в позднейшие времена показалась бы необходимой благочестивым душам; я говорю о согласии и благословении родителей Эвенора. Причина этого упущения была проста: бракосочетание Эвенора и Левкиппы было первым религиозно освящённым бракосочетанием на земле. У людей любовь оставалась лишь вполне простодушным инстинктом, которому давали удовлетворение без мысли о будущем и без торжественности. Прелесть юности определяла выбор. Верность была другим природным инстинктом; никто не помышлял отрицать его превосходные свойства, а общественные условия семьи помогали его сохранять за отсутствием законов и заповедей. Но как далеки были эти безобидные союзы от союза Эвенора и Левкиппы, пылкого именно потому, что он был осознанным!

118

Если бы Эвенор жил в своём племени, он случайно встретил бы подругу жизни, а если бы искал её, то лишь под магнетическим влиянием весеннего солнца. Призванная, подобно ему, веяниями весенней жизни в какое-нибудь тенистое уединение или на какую-нибудь волнующую прогулку, эта подруга, без страха и без восторга, без смятения и без упоения, согласилась бы стать его женой, не призывая в свидетели ни непостижимое небо, ни беззаботную землю, ни добродушную семью. Новобрачная вернулась бы к племени с новобрачным и сказала спокойным родителям: «Мы соединились друг с другом и собираемся построить своё жилище». На что они отвечали бы: «Ступайте, и мы поможем вам вырастить детей».

Итак, Эвенор не мог и подумать о том, чтобы советоваться с отцом и матерью, которых оставил погружёнными в неведение и равнодушие; но он, как и Левкиппа, намеревался пойти просить их благословения и вместе с тем, если возможно, объяснить им, какие общественные и религиозные узы связывают людей, избравших друг друга супругами.

Это решение не было забыто в упоении их счастьем. Все возвышенные понятия могли лишь сильнее разгораться у очага их любви, и через несколько дней после их бракосочетания Телея с горестным удовлетворением увидела, что Эвенор вместе с Левкиппой работает над замыслом своего плавучего дома.

Бедная дива принесла собственное материнское сердце в жертву на алтарь божественной любви. Она изведала свойственную людям чрезмерную материнскую нежность, сперва посланную ей в лице её детей как высшее испытание, а затем в лице Эвенора и Левкиппы — как высшее утешение. Но пришло время, когда она поняла и приняла необходимость пожертвовать этим последним счастьем ради счастья своих приёмных детей: согласно её строгим и здравым понятиям, их счастье не могло быть отделено от исполнения долга. Поэтому она боролась с собой, борясь в то же время с нежностью, которую выказывала ей Левкиппа, и все её заботы отныне были направлены к тому, чтобы внушить девушке не только мысль о разлуке, но и привычку к ней.

119

В этой внутренней борьбе Телея чувствовала, как быстро убывает её телесная жизнь, тогда как восторг, священный плод скорби, возвышал духовное начало её жизни. Скрывая страдания и подавляя тоску по ещё не наступившей разлуке, она улыбалась, глядя на приготовления к отъезду, и говорила о желанном возвращении детей, в глубине сердца содрогаясь при мысли о случайностях пути и морских опасностях.

И всё-таки она не изменила своему решению не следовать за ними. Когда Левкиппа умоляла её отправиться с ними, она отвечала:

— Нет, Бог не дозволил такого союза дивов с людьми. Всё, что я могла сделать для них, совершено. Мой облик внушил бы им лишь ужас, а моя чуждая им речь не могла бы принести у них никакого плода. Здесь должна я ждать вас, чтобы вновь оживить в вас дух любви и веры, если, потрясённые, как некогда я сама, каким-нибудь великим горем, вы вернётесь ко мне за нравственной и религиозной поддержкой.

Видя её такой бледной и ослабевшей, Левкиппа трепетала от страха, что уже не застанет её в живых; но Эвенор возвращал ей надежду и радостные мысли.

— Доверься, — говорил он ей, — Бог дал человеку власть над всей землёй, а следовательно, и над водами; мы победим эту грозную стихию: путь недолог, мы будем часто совершать его, и если, как я думаю, нам удастся рассеять страх, который дивы внушают людям, мы приедем за Телеей, чтобы жить среди них. Подумай, ведь она ещё молода, и по закону, которому совсем недавно ещё подчинялась жизнь её рода, ей предстоит прожить даже дольше, чем нам.

Едва Эвенор принялся за лодку, которую называл своим плавучим домом, как почувствовал к этой работе подобие страсти. С великой тщательностью выбирал он материалы. Чего бы он не отдал, чтобы найти обломки той лодки, которая некогда принесла Левкиппу к этому берегу! Однажды он предавался размышлениям на берегу эдемского озера, рассматривая различные сочетания маленьких плавающих дощечек, которые он пускал на воду, пробуя воплотить свою мысль, и Левкиппа сказала ему, указывая на ручного чирка, плывшего совсем близко:

120

— Посмотри на эту птицу: благодаря своему изящному сложению она плывёт без усилия и безо всякого знания. Её выпуклая грудь рассекает волны, и всё её продолговатое, плавно округлённое тело словно предназначено держаться на воде, какой бы ветер ни гнал его.

— Я уже заметил это, — сказал Эвенор, — и хочу придать своему творению форму лебедя, которая ещё прекраснее. Мне кажется, нетрудно заставить тело держаться на море; но как мы будем им управлять? Эти плавающие птицы пользуются лапами, и нам следовало бы сделать большую деревянную птицу, у которой тоже были бы две перепончатые лапы, способные бить по волнам. В этом нет ничего невозможного, ведь наши руки сумели бы привести подобные плавники в движение. Меня мучает вот что: почему сам человек не плавает, как животные? Мне кажется, попробуй я, и переплыл бы это озеро, на котором безрассудная боязнь до сих пор не давала мне отважиться на глубокие места.

Говоря так, всецело поглощённый своей мыслью, Эвенор бросился в синие воды озера и, вверившись инстинкту, в несколько мгновений нашёл систему движений, которая должна была удерживать его на поверхности и дать ему новый способ передвигаться в среде, не дающей твёрдой опоры. Левкиппа, сперва испуганная, едва увидев его победу, бросилась следом и поплыла ещё гибче, чем он, ныряя и резвясь, словно чайка, и отдаваясь инстинкту с доверчивостью счастливой души.

В этот день простодушные супруги вообразили, что лодка им больше не нужна и что они могут пересекать моря, словно ласточки. Им не терпелось дождаться завтрашнего дня, чтобы испытать свои силы среди волн; но скоро они поняли, как недолог путь, который им по силам, и вернулись, говоря себе, что забыли лишь об одном: им нужны были бы крылья, чтобы давать отдых остальным членам тела или достигать рифов, от которых волна яростно отбрасывала их.

121

Итак, они с мужеством возобновили постройку судёнышка, и после многих опытов вёсла пришли в движение; стройную и лёгкую пирогу Эвенор отвёл на некоторое расстояние от берега. Левкиппа, склонившись над волнами, следила за ним глазами, бледная и дрожащая. Дива сперва скрывала от неё собственную тревогу; но, увидев смелость и ловкость молодого морехода, вернулась к своей вере в предопределение.

— Этот род создан для того, чтобы всё покорить! — воскликнула она в восторге. — И стихии бессильны против него! Ступай, Левкиппа, ступай, дочь моя, и ничего не бойся. Садись на эту волшебную птицу, которая по вашей воле может обойти весь мир.

Однако Эвенор согласился взять Левкиппу к себе в лодку лишь тогда, когда почувствовал, что вполне овладел своим открытием. Скоро он усовершенствовал её способом, которого не предвидел. На этом море без укрытий он испытывал палящий зной и захотел устроить для Левкиппы шатёр; для этого он укрепил на колышках, прилаженных к судёнышку, занавес из пальмовой ткани, взятый из своей хижины. Тотчас ветер надул этот нечаянный парус, и супруги увидели, что могут отдохнуть от утомительной гребли.

За несколько дней Эвенор изучил действие ветра в соединении с сопротивлением ткани и научился пользоваться парусом так же, как прежде веслом. С этой поры он перестал бояться за свою дорогую подругу и выслушал наставления дивы: она научила его, по каким звёздам держать путь, если ночь застанет их во время переправы. Она перенесла в лодку сосуды, орудия и полотна из тростника и коры, желая, чтобы её дети могли передать людям своего рода эти изобретения и научить ими пользоваться. Левкиппа собрала самые прекрасные плоды Эдема, так как Эвенор сказал ей, что они неведомы его семье и племени. Сам он выбрал шкуры животных, которых никогда не видел на плоскогорье, и растения с питательными семенами, способные прижиться в других краях.

122

Снабжённые всеми этими дарами, они получили благословение Телеи, которая разделяла их уверенность в быстроте и безопасности путешествия, но скрывала от них страх и боль перед одиночеством, куда ей предстояло вновь погрузиться. Она даже притворно уверяла их, будто ей нужно несколько дней уединения, чтобы собраться с мыслями после стольких забот о них.

Она провожала их взглядом, пока могла различить судёнышко, подобное чёрной точке на пенистых волнах. Стоя на самой высокой скале, до которой сумела добраться, она махала в воздухе покрывалом, пока ещё видела поцелуи, которые посылала ей Левкиппа; но когда лодка обогнула прибрежные рифы и она уже ничего не видела, дива упала на голую скалу и осталась лежать, словно лишённая дыхания жизни, унесённого дорогой Левкиппой.

Поднявшись, она с удивлением обнаружила, что окружена мраком. И всё же она чувствовала солнечное тепло, и в воздухе звучало пение птиц. Она пыталась увидеть небо; она не нашла там ни солнца, ни облаков, ни звёзд: это был свод без света. Она пыталась увидеть землю, по которой наугад ступали её ноги: перед ней был однообразный саван. Она пыталась увидеть собак, которые выли вокруг и тянули её за одежду; но не различала их, как не различала всего остального. Она провела руками перед глазами и не ощутила даже промелькнувшей тени.

— Так и должно было случиться, — сказала она со спокойствием отчаяния. — Левкиппа была светом моих очей. Она поддерживала мою жизнь; она была её целью и причиной. Теперь я, осуждённая дива, слепа, как слепыми начинали и кончали свою жизнь мои сородичи. Боже, отец мой, да будет воля твоя! Если мне больше не суждено услышать голос Левкиппы, дай мне свет лучшего обиталища; но если я ещё могу быть ей хоть чем-нибудь полезна на земле, дай мне пожить ещё в ужасе мрака.

И несчастная дива, ведомая своими тревожно скулящими собаками, поплелась вдоль скал и вернулась в одинокую пещеру.

123

IX · L’ORGUEIL

IX. ГОРДЫНЯ

Нам нужно вернуться на несколько лет назад и посмотреть, что происходило среди людей плоскогорья со времени исчезновения Эвенора.

Дед возвратился в лоно Бога после долгой жизни, невинность которой не была совсем бесплодна: ведь он по мере своих сил поощрял доступные его многочисленному потомству успехи. После него это развитие, правда, в известном смысле ускорилось, но из-за недостатка просвещения приняло опасный характер.

Среди товарищей детства Эвенора Сат, сын одной из сестёр матери Эвенора, выказал необыкновенное равнодушие и даже словно тайную радость при событии, повергшем семью в горе и ужас. Пока пропавшего ребёнка искали повсюду, а безутешная мать оглашала леса и луга криками и рыданиями, угрюмый подросток обнаруживал презрение и нарочито держался в стороне от поисков, которыми были заняты остальные члены племени.

Сат был на несколько лет старше остальных товарищей Эвенора, и крепкое сложение придавало ему ещё более взрослый вид. Его уже мужественная красота радовала взор, но медленно развивавшийся ум долго оставлял его в тени и словно подчинял превосходству Эвенора и его юных друзей.

После ухода Эвенора тщеславию Сата стало вольнее: он тщеславился своим ростом, силой и ловкостью в телесных упражнениях. Самодовольство — одна из первых человеческих немощей, развивающихся уже в детстве, и почти всегда преждевременное восхищение, предметом которого ощущает себя ребёнок, на всю жизнь ввергает его в этот неизлечимый недуг. Этому недугу, быть может, поддался бы и сам Эвенор, если бы не искупительное одиночество в Эдеме и не мудрые наставления дивы.

То, что можно наблюдать в детстве отдельного человека, заметно и в детстве народов. Гордыня и тщеславие вызывают в нём первые смуты; а когда времена невинности кончаются вместе с изобилием земных благ, честолюбие и алчность самым естественным образом рождаются из этих первых пороков, до той поры по видимости безобидных.

Тщеславие заразительно. Никто не может выделиться из общего ряда, не пробудив тотчас в других потребности тоже отличиться и вкусить сладость всеобщего одобрения, которая побуждает благородные души к соревнованию, а слабые умы опьяняет.

124

Эвенор, заслужив предпочтение своей семьи рано проявившимся стремлением к общему благу, пробудил в сверстниках дух соревнования. Сат не разделял этого чувства, потому что не понимал его. Склонный к индивидуализму, он испытывал лишь зависть и, оказавшись единственным обладателем некоторых преимуществ, привлекавших к нему внимание, стал выставлять их напоказ с ожесточением. Отсюда тотчас возникли у его товарищей подобные же побуждения: им нужна была лишь искра примера и успеха, чтобы разгореться.

За несколько лет молодёжь стала шумнее, деятельнее телом, предприимчивее и менее покорна родителям, чем прежде; старики племени, видя или полагая, что это развитие сил и воли может стать опасным, попытались потребовать под именем власти того, что до сих пор было известно под именем, равнозначным доверию. Подростки с досадой терпели эту первую узду; но как только достигли возраста, когда могли заявить свою волю, сбросили её, одни — при поддержке, другие — при осуждении собственных родителей, которые со страхом или с удовольствием смотрели на расцвет этой независимости духа, сообразно своим склонностям. Старости пришлось поэтому пойти на уступки, и за отсутствием твёрдых правил, о которых ещё не имели понятия, жизнь стала проходить в некотором беспокойстве и недоверии.

Естественный инстинкт, впрочем, возвращал большинство молодых людей к покорности родителям; но этот инстинкт, почти отсутствовавший у Сата, ослабевал перед внушениями самолюбия, и нерешительные натуры скоро стали сближаться с ним, ища опоры в успехе его начинаний.

Были учреждены состязания в силе и ловкости под названием игр. Возникшие случайно, эти состязания стали столь же горячей страстью для зрителей, как и для участников. Сперва боролись с силами неживой материи, с сопротивлением предметов, с тяжестями; но затем перешли к борьбе с животными, ибо Сату хватило отваги объездить коня и силы повалить на землю и связать разъярённого быка. Старшие с удовольствием увидели эту победу человека над животным, предназначенным ему служить; и хотя выгода такой победы ещё не была доказана, они были склонны одобрить её как нечто новое и внушительное.

125

Но развитие силы и мужества должно было поколебать царство кротости, и скоро молодые люди, пренебрегая борьбой с материей или животным, стали пробовать бороться друг с другом. Таковы были первые бои — правда, притворные, но в них уже испытывало свои силы господство насилия и загорались первые искры вражды.

Пока юноши шли таким образом к новому порядку вещей, молодёжь другого пола, охваченная тем же головокружением, пробовала себя в состязаниях женского тщеславия. Красивые девушки племени стали отличаться от подруг, менее смелых или менее одарённых природой. Они придумали заплетать волосы, опоясывать стан и украшать руки и ноги раковинами, цветами, алыми ягодами или чёрными семенами, чтобы оттенить свою белизну. Они расшивали конским волосом и перьями туники и сандалии, и вместо того, чтобы помогать матерям ухаживать за маленькими детьми, стали бегать повсюду, отыскивая среди этих пустяков, предметов своей простодушной жадности, самые прекрасные или редкие образчики. Разряженные таким образом, они искали мужских взглядов, а на зрелище игр, куда с готовностью сбегались их шумные и резвые стайки, оспаривали друг у друга самые видные места и с дикой грацией старались затмить одна другую.

Так у обоих полов рождалось стремление к внешнему совершенству; его неверно понятая цель — слава для одних, очарование для других — грозила повести их по ложному пути и обернуться грубостью мужества и бесстыдством обольщения.

Вместе с этими побуждениями пробуждалась и некоторая жадность к обладанию вещами, которые прежде, правда, не ценились, но по крайней мере никогда не вызывали споров. Добро и зло приходили вместе, ибо совершенствование неизбежно приносило зло существам, чьи способности ещё не были изменены никаким идеалом, возвышающимся над их собственной средой. Начинались ссоры из-за руна, более белого, чем другое, из-за раньше расцветшего розового куста, из-за более сильного коня и даже из-за места, более удобного для постройки хижины.

Между тем земля была ещё в тысячу раз обширнее, чем требовалось человеку, и давала больше, чем требовали его истинные потребности; но странная тревога уже заставляла находить её слишком тесной и слишком скупой. Её дары приобретали мнимую ценность, потому что пробуждавшийся вкус создавал способность выбирать. Способность различать, несомненно, выигрывала от этого, но дух братства терпел ущерб, и нарождавшаяся цивилизация, унося варварство, уносила и счастье.

126

Однажды Сат поссорился с товарищем из-за овцы, которую тот взял с общего пастбища и чья тонкая и густая шерсть соблазняла Сата.

— Я хотел её себе, — сказал Сат, — и пометил для себя.

— Что за важность! — отвечал другой. — Есть много столь же хороших, и ты можешь брать их, я не стану мешать.

— Но я говорю тебе, что хотел именно эту, — возразил Сат, — и мне нужна она. Она моя, раз я её пометил. Ты видишь узел из шерсти, который я завязал у неё на лбу. Больше ничего не говори и оставь её мне.

Юноша, почти такой же рослый и сильный, как Сат, усмехнулся этому мнимому праву и, пожав плечами, хотел взять овцу и унести её; но Сат пошёл за ним с угрозами.

— Станем ли мы утруждать себя борьбой из-за овцы? — спросил юноша.

— Нет! — гневно сказал Сат. — Ведь я бы изувечил тебя, но потом раскаялся бы, потому что ты часто уступал мне. Пусть же овца больше не ссорит нас и пусть не достанется ни одному из нас двоих.

С этими словами Сат убил бедное животное ударом дубины.

Ссора кончилась: юноша счёл это дурным поступком и удалился, испуганный тем, что и сам чувствует жестокий гнев против себе подобного. Сат остался взволнованным и встревоженным; он смотрел на умирающую овцу, удивляясь тому, что сделал, и сперва подумал спрятать жертву, чтобы скрыть свою вину. Это было первое убийство на земле; и тогда как Эвенор в Эдеме приносил подобную жертву, но после размышления и ввиду необходимости, стоившей ему чуть ли не слёз, Сату приходилось краснеть от бесполезного насилия, которого он не мог оправдать никаким правом. Однако его чёрствый нрав взял верх над совестью, и, взвалив окровавленную жертву на плечи, он унёс её, чтобы снять шкуру, говоря встречным, удивлявшимся его поступку: «Что выбрано мною, то моё, и я так хочу».

127

Все осуждали его, но нашлось несколько человек, вскоре начавших ему подражать. Так было навязано и принято ложное право, основанное на силе.

Тогда родители опечалились и сказали:

— Это конец мира. Вот люди уже состарились и развратились. Никогда больше не будет счастливых людей, а злоба с каждым днём становится так велика, что скоро наши дети начнут убивать друг друга. Тогда земля вернётся к тем, кому принадлежала до нас и кто, быть может, не так далёк, как думают.

Но надменная молодёжь отвечала на эти угрозы:

— Если на земле есть другие хозяева, кроме нас, хорошо, что мы научились сражаться: эта земля нам нравится, и мы не хотим терпеть на ней никакого другого рода, кроме нашего.

И поскольку раздоры всё усиливались, в племени образовалось словно новое племя, куда вошло большинство девственников и дев и которым Сат управлял благодаря своей решительности и открыто выражаемой самоуверенности. Эту партию назвали Новыми людьми; несколько раз собираясь в окрестных лесах, они задумали уйти от родителей, которых называли Прежними людьми, и основать поселение достаточно далеко, чтобы больше не терпеть назойливых увещаний и мрачных предсказаний. Опасаясь упрёков и слёз, они условились уйти ночью; и в самом деле, однажды утром, когда племя пробудилось, далеко в глубине равнины показался длинный караван, подобный чёрному змею на волнистом лугу, белом от росы. Это молодёжь уходила основывать новый город, уводя большую часть животных, которых научилась подчинять себе, и унося множество сосудов, одежд и орудий для колонии, независимой от родительской помощи.

Велико было горе родителей; но что могли они сделать против свободы? Ещё ни одному человеку никогда не приходило в голову, что волю другого человека можно сковать силой.

128

Однако новые люди недалеко ушли, прежде чем встретились с препятствиями. Они знали, что за первыми лесами найдут широкую реку, и не думали переходить её; но, достигнув реки, увидели на большом протяжении её берегов следы опустошительных периодических наводнений и решили, что нужно отойти далеко от реки, чтобы ничего не опасаться. Если же остаться по эту сторону, придётся по-прежнему терпеть брань или назойливость родного племени, от которого их отделяли всего два дня пути. Они расположились на сухой песчаной земле, где девушки начали печалиться. На другой день пошли вверх по берегу, потом вниз, надеясь найти брод, но всюду находили лишь быстрое течение в глубоком русле. Тогда юные девы, испуганные отвагой Сата, который хотел попытаться переправиться, заговорили о возвращении к своим семьям и об отказе от предприятия. Но Сат, говоря с ними как повелитель от имени товарищей, объявил, что они не вольны уйти и что мужчины воспротивятся этому.

Эта речь не понравилась самым гордым из них, и, поскольку третий день пути уже кончался, а переправа была назначена на завтра, они воспользовались сном своих грубых спутников, чтобы бежать и вернуться к своим семьям.

Но многие остались, говоря друг другу: «Эти юноши, наши братья, властны и злы; однако если мы уйдём от них, у нас не будет мужей. Тех, кто остался со старшими, слишком мало, и всё же лучше ссориться с здешними, чем жить одинокими и покинутыми».

На другой день попытались переправиться. Сат подал пример и первым вошёл в волны. Но вместо того, чтобы найти, подобно Эвенору в озере Эдема, вдохновение доверия и откровение инстинкта, Сат не нашёл никакой помощи ни в своей дерзости, ни в самолюбии. Он ничего не обдумал заранее и едва не утонул. Яростно барахтаясь, он добрался до берега; но, помимо того, что никто не выказал готовности последовать за ним, он и сам не осмелился второй раз бросить вызов пучине. Устыжённый и недовольный неудачей, он повёл свой отряд ещё на день пути вниз по реке и наконец нашёл удобное место; но на середине течения девушек на мгновение охватили головокружение и ужас, они сочли себя погибшими и едва не увлекли за собой товарищей; когда же их вынесли на берег, они не могли не восхититься и не полюбить этих отважных защитников, вырвавших их у смерти, сами подвергаясь ей с неистовой энергией.

129

Прошли ещё немного и, миновав длинную полосу гранитных глыб, округлявшихся у самой поверхности земли громадными куполами, увидели море. Оно было покрыто туманом, и путникам показалось, что они достигли края мира. Тогда Сат воскликнул:

— Нужно остановиться там, где кончается земля. Построим здесь город и назовём его Вратами Неба, ведь перед нами больше нет ничего, кроме облаков.

Однако когда туман рассеялся, они поняли, что перед ними водная бездна; великий страх охватил эту дикую молодёжь, и они отошли от берега с громкими криками, перемешанными с судорожным смехом. Они вернулись бы к самой реке, если бы Сату не удалось удержать свой народ простодушной хитростью.

— Вспомните, — сказал он им, — что река эта коварна, а её берега, покрытые скалами и гравием, не рождают ничего, кроме ситника и тростника, которыми не питаются даже животные. Если вы хотите снова перейти её, я готов снова броситься в воду, чтобы показать вам, что меня удерживает не страх. Но пойдут ли за нами эти женщины и не предпочтут ли некоторые из нас, едва не погибшие в реке, остаться здесь вместе с ними?

Женщины сказали, что ничто не заставит их снова перейти реку, и все мужчины решили остаться в этом лесистом краю между рекой и морем, хотя берег был плохо защищён от ветра, а земля не отличалась плодородием. Зато были деревья для постройки и много дичи, которую начали добывать и есть, так как плодов и зёрен было мало. Женщины с трудом решились на это; но мало-помалу они стали столь же пылкими охотницами и столь же жадными до добычи, как мужчины, ибо грозил голод, и телесные лишения начинали ожесточать сердце.

Климат в этом краю был менее ровным, чем там, где они оставили родное племя, и потому они спешили построить хижины; от этой спешки хижины получились грубо слаженными, низкими, тесными и словно сросшимися одна с другой ради сбережения времени и труда.

130

Когда же колония обеспечила себя пищей и кровом, мужчины подумали о любви, и те, кто поспешил жениться, нашли себе жён. Это были самые старшие; осталось много более молодых, которые оказались обречены на безбрачие из-за бегства девушек, вернувшихся к своим семьям до переправы через реку.

Это скоро стало причиной зависти и раздоров. Старшие пренебрегли жалобами недовольных и сказали им:

— Если вы хотите жён, ступайте за ними в прежнее племя, или вам придётся подождать, пока у нас вырастут дочери, способные выйти за вас замуж.

Итак, решили попытаться примириться со старшими прежнего племени или по крайней мере с девушками, которых оскорбили; но пошли сильные дожди, и река так вздулась, что переправа стала невозможной. Недовольство и гнев не благоприятствуют изобретательному труду. Никто не подумал изобрести средство покорить реку, и дни проходили в жалобах и упрёках. Так с самого начала в новом племени возник новый раскол, и женатые высмеивали и презирали неженатых, которые были слабее и малочисленнее.

Такое расхождение интересов и неравенство в наслаждении благами жизни должны были скоро привести на землю зло. Старшие сочли себя вправе во всём угнетать своих братьев; а те, во всём обделённые и оскорблённые, решили отомстить. Несколько женщин, недовольных угрюмой грубостью мужей, объединились против них. Эти мужчины, питавшиеся мясом и предававшиеся войне с животными, стали дикими и вспыльчивыми. Нравы пришли в расстройство: одни женщины изменяли мужьям, другие решительно покидали их, а мужья отбивали их обратно после отдельных схваток, в которых пролилась кровь людей, впервые пролитая людьми. Младшие были побеждены. Впрочем, пока ещё никто никого не убил; но скоро стали говорить, что придётся дойти и до этого, и слабейшие замышляли предательство и убийство, тогда как сильнейшие привыкали смотреть на насилие и убийство как на приобретённые права и законные угрозы.

131

X · LE CULTE DU MAL

X. КУЛЬТ ЗЛА

Однажды ночью угнетённые, охваченные ужасом, отделились от нового племени и бежали через лес к самому берегу моря. С того дня они стали называть себя изгнанниками.

Они вообразили, будто свободные (так назвали они своих братьев-угнетателей) хотят внезапно напасть на них и всех перебить, и, был ли этот страх основателен или мним, решили со своей стороны предупредить злодеяние подобным же злодеянием. Один из них, по имени Мос, в великом возбуждении так заговорил с ними в новом убежище, где они укрылись:

— Давно уже говорят о силах, обитающих в земле и над землёй, в яростных волнах, в бесплодных и грозных скалах, в ветрах, в тучах и в молнии. И мы хорошо видим, что эти силы существуют и что они страшны; но есть сила ещё злее и коварнее — сила некоторых людей, наших истинных врагов; истинные наши бедствия — там, наверху, в селении, которое они называют Вратами Неба и которое стало для нас вратами несчастья.

Послушайте сон, который снился мне не раз. Я видел ужасное существо, похожее на человека, но оно бегало, как коза, и кусалось, как волк. Нельзя было взглянуть на него без страха, и оно говорило: «Я — жестокий, я — мстительный, я — огонь, гром и град. Это я сделал злыми свободных людей и сделаю несчастными их братьев-изгнанников. Моё имя — безобразие и зло. Я сильнее всех людей вместе, и они бессильны против меня».

Тут во сне я испугался его и спросил, что нужно сделать, чтобы его умилостивить. «Нужно служить мне, — ответило оно, — нужно воздавать мне почести большие, чем вы воздали своему прародителю в могиле и горделивому Сату, победителю в играх. Нужно кормить меня, ибо я всегда голоден и жажду, а люди пока почти ничего мне не дали». И когда я спросил, какой пищи оно хочет… оно ответило мне одним словом: «Крови!»

132

От речи Моса дрогнули все сердца, и его сон тотчас стал явью для этих помрачённых умов. Злой, то страшное и таинственное существо, которое, как ему казалось, он видел и слышал, возник перед ними, словно галлюцинация, передавшаяся от одного к другому, и этот призрачный ужас так овладел ими, что все они пали лицом на землю, чтобы его не видеть.

Потом, поднявшись и сбивчиво расспрашивая друг друга, они стали совещаться, какими средствами склонить к себе эту враждебную силу и побудить её обратить свою ярость против свободных.

Так впервые явилась религиозная мысль у людей, соединённых ненавистью: мысль мрачная и безумная, способная породить лишь понятие греха и положить начало лишь вере в злотворного духа, соперника благого Бога. Впоследствии этого духа назвали Ариманом, Сатаной или дьяволом. Каково бы ни было происхождение этого олицетворения, возникнуть оно могло лишь у людей, лишённых понятия об истинном Боге.

Мос снова заговорил:

— Он потребовал крови, — сказал он, — мы дадим ему кровь наших злых братьев. Но мы ещё не готовы выступить против них, а нужно утолить голод этого ненасытного существа, которое своим криком не даёт мне покоя в ужасе ночей. Отдадим ему животных, пошедших за нами: их покорность позволит нам принести обильную жертву. Воздвигнем стол величиной с тот холм из камней и земли, что насыпан над останками нашего прародителя, и покроем его окровавленным мясом. Быть может, тот, кого мы призываем, явится к нам, и мы сможем поговорить с ним и убедить его стать на нашу сторону.

Тотчас эти несчастные принялись ворочать камни и насыпать землю и так воздвигли чудовищный жертвенник, на котором, согнав следовавшее за ними стадо, закололи его рогатинами, испуская неистовые крики, словно хотели заглушить рёв и жалобные стоны невинных животных, бившихся в предсмертных муках.

Когда жертвоприношение совершилось, грозного видения ждали напрасно. Ни одно чудовище не явилось лизать кровь жертв, и люди стали поносить Моса и угрожать ему, говоря:

133

— Ты обещал нам защитника, а он не приходит. Ты заставил нас принести в жертву безобидных животных, которые пригодились бы нам в этой пустыне, и мы не получили никакого блага от своего безумия. Ты обманул нас и заслуживал бы смерти: тогда мы увидели бы, привлечёт ли твоя собственная кровь того, кого ты возвестил.

В своём исступлении Мос был искренен. Увидев, что жизнь его в опасности, он стал обманщиком и объявил, что злой явится ему одному. Его оставили на всю ночь одного, лежащего среди мрака на дымящихся внутренностях жертв. Там, проникнутый ужасом и страхом, он увидел видение наяву, видение, окончательно помутившее его ум; на другой день он рассказал о нём, прибавив то, что всё более расстроенное воображение заставляло его принимать за воспоминание. Злой приходил и насытился кровью; после чего сказал: «Ешьте это мясо, оно ваше. Я доволен тем, что вы для меня сделали; но знайте, что я живу в молнии, над облаками. Потому вы и не видите меня, если только мне не угодно показаться. Знайте также, что я питаюсь главным образом дымом жертвоприношений и хочу, чтобы меня называли неумолимым, то есть силой, убивающей сильных, и местью, опьяняющей слабых. Вы научите своих детей бояться меня, и из века в век я пребуду с вашим родом, ибо я тот, кто не умирает».

И к этой речи, которую, по его убеждению, он слышал, Мос прибавил сознательный обман, чтобы оградить себя от опасностей, сопряжённых со всяким откровением, добрым или злым.

— Неумолимый сказал ещё: «Знай, что я Дух, то есть я сохраняю свой облик и свою волю, когда хочу совлечь с себя тело, и люди не могут меня уничтожить. Скажи им, что я избираю тебя, дабы ты открыл им мою природу и моё знание, и что всякого, кто ударит тебя, поразит моя невидимая рука, великая, как мир, и сильная, как море».

134

— Если так, — ответило кочующее племя, — поселимся неподалёку от этого благосклонного к нам жертвенника; но не станем строить жилищ, ибо враги наши, вероятно, пришли бы отнять их у нас. Будем жить в тени этого леса, пока не сможем напасть на них и в свою очередь отнять у них дома и жён.

Место, где они находились, было безотрадно печально. Это было устье той самой реки, которую они перешли, чтобы удалиться и отделиться от прежнего племени; приближаясь к морю и встречая преграду в песках, нанесённых её же водами, она разливалась по берегу, ровному и плоскому, как озеро, необозримыми болотами. Эти неглубокие болота во многих местах были покрыты обильной растительностью, не приносившей, однако, плодов, пригодных человеку. Зато на островках этой болотистой приморской равнины бродили и размножались многочисленные стада буйволов. Увязнув по плечи в тине, спрятав голову в камышах, среди мёртвых и живых деревьев, вперемешку разбросанных по земле, которую непрестанно опустошали и непрестанно обновляли воды, они вели яростные бои с волками: их присутствие привлекало и словно запирало волков в этой пустыне, до тех пор не знавшей человеческих шагов.

Изгнанникам пришлось преследовать их в почти недоступных местах, чтобы добывать мясо, шкуры, из которых они без помощи женщин научились делать одежду и ремни, и рога, из которых делали оружие и орудия. Но охота здесь стала опасной, ибо буйволы научились не только защищаться, но и нападать, а едва их туши оказывались во власти человека, они привлекали хищных зверей, и приходилось непрестанно бодрствовать, чтобы сберечь не только добычу, но и самих людей, не имевших крова на время сна.

Эти опасности были тем больше, что под властью свирепого эгоизма люди разбрелись врозь: каждый хотел оставить себе одному скудную добычу первых дней. Страх перед нуждой, трудность существования — словом, нищета — положили начало царству зла ещё в большей мере, чем мрачное воодушевление и фанатические грёзы Моса.

135

Однако некоторые остались возле него и, разделяя его веру, не переставали приносить злому духу жертвы и возносить моления. Лихорадочная жажда чудес заставила их изобрести разнообразные обряды мрачного культа. Сделав из рогов животных музыкальные орудия, они заставляли лесное эхо отзываться стоном этих похоронных труб, а потом вдруг, охваченные бесцельной яростью, опьянённые смрадом жареного мяса, дикими судорожными прыжками изображали священные пляски вокруг своих костров. Эти печальные празднества привлекли остальных изгнанников, и люди снова соединились, увлечённые исступлённым культом, состоявшим из неистовых обрядов и необузданных волнений.

Однажды, когда они так собрались, Мос, с согласия своих приверженцев объявивший себя верховным жрецом и вдохновенным прорицателем, обратился к ним с такой речью:

— Настало время, когда ваша ненависть, ваша отвага и ваши силы созрели для битвы. Довольно бороться с дикими зверями, с голодом, с ужасом лесов и одиночеством. Теперь нужно бороться с нашими неблагодарными братьями. Они, вероятно, считают, что нас поглотило море или уничтожили страдания. Они больше не опасаются нас, ибо не думали нас преследовать, а за то время, что мы здесь, небесные ветры стёрли следы наших шагов. Будем же готовы выступить с ближайшей зарёй. Вооружимся самыми смертоносными палицами и рогатинами. Весь день мы будем идти, скрываясь в полосе лесов, границу которой, на первом уступе плоскогорья, отмечает селение свободных. Мы придём туда в тот час ночи, когда сон, отягчённый пищей и сладострастием, отдаст нам многих из них беззащитными. Остальные, застигнутые врасплох и растерянные, будут плохо обороняться. И всё же приготовимся к отчаянному сопротивлению некоторых. Ужасного Сата я беру на себя, ибо неумолимый дух говорил со мной во сне и сказал: «Иди, я отдаю тебе его жизнь».

Крики яростной радости встретили эту надежду. Люди приготовились и, отдохнув, собрались у самого широкого рукава речного устья: течение реки указывало путь, по которому им предстояло идти; но с приближением дня эти люди, лишённые благородной страсти и истинного мужества, почувствовали слабость и потребовали у вождя залога обещанной победы. Мос мог сослаться лишь на неослабевающее исступление, делавшее его фанатиком более упорным и более опасным, чем остальные. Снова теснимый и осыпаемый угрозами, не умея найти иного прибежища от опасности, кроме своей веры во зло, он изрёк чудовищное прорицание.

136

— Принесите духу, — сказал он, — жертву более драгоценную, чем кровь животных: дайте ему человеческой крови. Вы вооружились, чтобы пролить кровь ваших злых братьев, и дух сомневается, не заставит ли вас отступить ребяческий ужас перед братской кровью. Пролейте же здесь в жертву немного собственной крови, чтобы закалить себя против трусости своей природы и скрепить союз с безжалостным духом.

Говоря это, Мос слегка ранил себя своим оружием, и несколько капель крови окрасили его грудь. Это зрелище удивило и успокоило его товарищей и оградило его от грозивших ему ударов. Они не решались последовать его примеру, когда младший из них, по имени Опс, увлечённый странным воодушевлением, выступил в середину круга и сказал:

— Наши дни приносят новое, и Мос научил нас, что существует не только то, что видят и осязают. Я верю этому, ибо чувствую в себе порывы горя и радости, которые исходят не от меня самого, не от какого-либо известного мне человека и не от чего-либо, что тревожило бы или чаровало меня. Я чувствую, что есть дух, говорящий с чем-то во мне, что не есть одно лишь моё тело. Быть может, все мы — низшие духи, которыми повелевает дух больше и сильнее нас.

— Ты прав, — воскликнул Мос, удивлённый откровением, которое ему не являлось или которого он не сумел бы выразить, — у всех нас есть низший дух, входящий в наше тело и выходящий из него, смотря по тому, посылает его высший дух или призывает к себе.

— Я ничего не знаю о том, что ты теперь объясняешь, — простодушно возразил Опс, — ибо мне казалось, что я — и тело, и дух вместе, мучимые или оживляемые великим безымянным духом во все часы моей жизни. Как бы то ни было, этот дух не таков, каким ты его описал. Он добр и не требует крови, ибо облик его приятен взору; лицо его — лицо прекрасной девушки, а голос — музыка нежнее птичьего пения. Я тоже видел его во сне, и он сказал мне: «Отдай мне свою любовь и свою волю: иной жертвы я не хочу».

137

И пока изгнанники слушали и нерешительно толковали про себя слова юноши, он, чьё лицо было кротче, а взгляд мечтательнее, чем у кого-либо из людей, родившихся после Эвенора, взглянул на первую улыбку рассвета, серебрившую ленивое течение реки, и, сложив руки в каком-то исступлённом восторге, воскликнул:

— Я сказал правду! Я говорил, как мне было велено, ибо вот он является мне, и, если ваши глаза не помрачены ложью, вы можете видеть его так же, как вижу я: там, на водах, стоящего на буром лебеде, больше всех лебедей, каких рождает земля. Смотрите! Смотрите, разве он не таков, как я вам сказал! Лицо его — лицо девушки прекраснее всех девушек, рождающихся среди нас, а голос поёт лучше соловья в весенние ночи.

Опс бросился к берегу; все последовали за ним, все взглянули, все увидели и услышали то, что он возвещал: огромного бурого лебедя с мягко раздувшимися белыми крыльями, нёсшего на спине женщину ангельской красоты, одетую в блестящую ткань из асбеста и хламиду из пятнистой шкуры пантеры. Её длинные волосы развевались на утреннем ветерке вместе с лентами, усеянными золотыми и серебряными звёздами, которые разделяли длинные, от природы вьющиеся локоны; а нежный голос напевал таинственную песнь на языке, неведомом людям.

Но и та, кого они принимали за божество и кого в сравнении с ними можно было так назвать, в свою очередь увидела и услышала их. Она перестала петь священный гимн дивов, которому её научили и которым она приветствовала утренний час отплытия, словно благословляя или освящая каждый день своего опасного путешествия. Испуганная видом этих свирепых, косматых, безобразных и грязных людей, каковы все, кто живёт вдали от женского взгляда, она сошла с носа лодки и укрылась возле своего супруга, сидевшего у руля и до тех пор скрытого от изгнанников распущенными парусами.

138

— Эвенор, — сказала она ему, — перестань направлять нас к этому берегу; ты ошибся: эта река не открыла нам входа в страну людей, ибо те, кого я только что видела, — существа, на тебя не похожие.

Эвенор наклонился и увидел людей своего рода; на мгновение он усомнился и, перестав грести, сказал:

— Это не люди моего племени; вид их менее кроток, и они не кажутся счастливыми; однако это люди, моя дорогая Левкиппа, а наше предназначение распространяется на всех, кто наделён даром речи.

Когда то, что они называли бурым лебедем, замешкалось, немое изумление изгнанников сменилось криками отчаяния. Убеждённые, что духи, вышедшие из лона вод, идут им на помощь, они ожидали их со страхом и восхищением; но когда им показалось, что лебедь, остановившийся на волнах, вот-вот улетит или нырнёт, не пристав к их берегу, они упали на колени, протянули руки и с мольбой призвали защиту водяных духов.

— Ты видишь, — сказал Эвенор Левкиппе, — они зовут нас и признают в нас таких же существ, как они сами. Они говорят, следовательно, думают и тем самым приходятся нам братьями. Перестань же их бояться и позволь мне приблизиться, чтобы расспросить их о моих родителях.

— Их крики пугают меня, — сказала Левкиппа. — Их вид мне отвратителен. Я не вижу среди них женщин, разве только женщина — вот этот, идущий к нам, погрузившись в воду по грудь, чьё лицо кажется кротче прочих. Приблизимся, ибо я вижу, что он не умеет плавать, как и остальные, которые с трепетом идут за ним. Позволим ему взойти на нашего лебедя (сама Левкиппа так называла лодку, творение Эвенора) и узнаем, что они нам кричат, узнаем, чего нам бояться при встрече с ними или на что надеяться.

139

Эвенор уступил желанию Левкиппы. Он протянул одно из вёсел юному Опсу, который старался до него добраться и с его помощью взобрался на лебедя. Остальные, ободрённые его примером, последовали бы за ним, рискуя потопить лёгкое судёнышко; но Эвенор быстро отвёл его от них, а Левкиппа, снова поднявшись на носу и отстранив их властным жестом, исполнила их суеверным ужасом. Они вернулись на берег, все возбуждённо глядя и переговариваясь. С этой минуты Мос стал для них всего лишь ложным жрецом, поклонником ложного Бога. Истинным духом был лебедь; мужчина и женщина, которых он нёс, были его прорицателями, а Опс, возвестивший его и, как все видели, один им принятый, был избранником неба и пророком кочующего племени.

Не благодаря высшему дару прорицания юноша возвестил о явлении, которое вдруг подтвердило его слова. Предыдущей ночью, когда он один лежал на морском песке, он мог бы увидеть при свете звёзд, как лебедь шёл по волнам и остановился у устья реки. Там, пока Эвенор привязывал лодку, чтобы провести ночь у берега, прежде чем войти в речные воды, Левкиппа сошла на землю и, отважившись сделать несколько шагов по этому незнакомому берегу, прошла, не заметив его, возле спящего Опса. Сон дикарей недоверчив и чуток: шаги Левкиппы разбудили Опса. Он увидел её черты, освещённые луной, и, неподвижный от изумления и восторга, мгновение мог созерцать её; но она удалилась и словно растворилась во мраке, а потом, вернувшись к супругу, запела вечерний гимн, и голос её издали звучал нежно, как дуновение ветра. Вот какие слова любви и благословения Опс принял за прорицание. Вот какое прелестное лицо он мельком увидел. Он поднялся, чтобы искать её, чтобы снова увидеть и услышать поближе; но пение смолкло, супруги уснули в лодке, скрытой под ивами, и поиски Опса были напрасны. Убеждённый, что во сне его посетило восхитительное видение, он явился на сбор изгнанников, решив рассказать об откровении, которым, как он верил, обладал.

140

Эвенор направил лодку к берегу, противоположному тому, откуда пришёл к нему Опс, и, вглядываясь в его кроткое лицо, потрясённое волнением, спросил, как зовут его самого и его племя.

Думая, что говорит с Богом, Опс, который с той минуты, как взошёл в лодку, весь дрожал, не смея поднять глаз на него и ещё менее — на Левкиппу, ответил почтительным и молящим голосом:

— Ты знаешь моё имя, дух вод, дух добрый и благодетельный! Я Опс, младший из изгнанников кочующего племени. Ты должен знать все наши несчастья, а мои в особенности, раз ты милостиво привлекаешь меня к себе на спину волшебного лебедя. Прости то жалкое состояние, в котором видишь меня. Мне следовало бы явиться к тебе с руками, полными приношений; но у меня ничего нет, и этот мрачный лес суров к людям. Прими во внимание, о дух вод, что я едва вышел из отрочества и что страх более, нежели злоба, увлёк меня покинуть семью и племя Прежних людей. Мы были неблагодарны, но не причинили им зла. Всё зло досталось нам, ибо мы оставили им верхние края плоскогорья, где земля в изобилии приносит плоды и кормит кротких животных, а сами пришли строить у края скал бедный город на скудной почве, где нам пришлось жить мясом и кровью…

— Итак, — сказал Эвенор, вздрогнувший при имени юноши, — люди плоскогорья остались счастливы и спокойны в том, что касается земных благ, но увидели, как ушли все их сыновья, и теперь они печальны и покинуты! Отчего же вы, жестокие сыновья, так бросили своих матерей и живёте без сестёр и жён в лесной глуши? А у тебя, говорящего со мной, разве не было матери нежнее всех прочих, и не боишься ты, что твоё отсутствие сведёт её в могилу?

141

Опс, полагая, что разгневанный дух допрашивает его о том, в чём повинно его сердце, рассказал всю историю трёх племён, обвиняя собственную слабость, но искренне отрицая, что когда-либо участвовал в неистовствах кочующего племени и в поклонении злому духу.

Когда Эвенор узнал обо всём этом, он подробнее расспросил Опса о своих родителях; потом обратился к Левкиппе на языке дивов:

— Ты слышала, моя дорогая Левкиппа, как безумны и несчастны стали люди. Взгляни на этого юношу, которого я ещё не смею заключить в объятия: пожалей его и полюби как своего брата, ибо он мой брат. Он сын моего отца и моей матери, а я не могу ему довериться! Увы! Сумеем ли мы вернуть к Богу сердца этих изгнанников, которые бродят в нищете, лишённые любви?… Быть может, таким стал бы и я, даже в прекрасном саду Эдема, если бы Бог не позволил мне встретить тебя, моя возлюбленная! Отсутствие женщины для мужчины — смерть души. Но несчастье пробудило в этих людях потребность взывать к всемогуществу, и, хотя они взывают к нему, приписывая ему именно противоположные его природе свойства — ненависть и месть, их, быть может, легче вернуть на истинный путь и просветить, чем людей нового оседлого племени. Я хорошо вижу, что ум Моса помрачён и что он сделался жрецом безумия. Но Сат, который насилием над себе подобными и презрением к небесному сделался жрецом равнодушия, быть может, окажется ещё гибельнее для своего рода.

— Я думаю так же, как ты, — сказала Левкиппа, — но боюсь первых мгновений, которые мы проведём среди этих заблудших людей. Раз они верят в силу, превосходящую человеческую, а твой брат взывает к нам как к благодетельным духам, не спеши их разуверять и опасайся, как бы кто-нибудь из них, узнав во мне смертную, подобную им самим, не захотел отнять меня у тебя.

142

Этот страх заставил Эвенора содрогнуться.

— Увы! — сказал он. — Неужели так суждено мне вновь встретить людей своего рода? И братья, которых я надеялся с восторгом прижать к груди после столь долгой разлуки, — неужели это враги и бедствия, которых я должен страшиться больше морских волн и чудовищ бездны? О Телея, если бы ты предвидела такие опасности для своей обожаемой дочери, побудила бы ты её встретить их вместе со мной?

— Отведи меня в своё племя, к своим родителям, — продолжала Левкиппа. — Там ты научишь молодых людей, оставшихся с ними, искусству плавать по водам на лодках. Тогда мы вместе с ними снова переправимся через эту реку и придём за этими людьми, чтобы вернуть их души и тела, заблудившиеся в отчаянии и одиночестве.

— Осторожность советует так поступить, — отвечал Эвенор, — и всё же долг запрещает мне бросить этих людей, которые собираются идти резать своих братьев, если мне не удастся их от этого удержать. Знаешь, Левкиппа, пойдём к ним; я сойду на их берег без тебя, с Опсом. А ты будешь держаться так, чтобы суметь бежать, если со мной случится несчастье. Ты снова выйдешь в море, с которым теперь умеешь бороться не хуже меня самого, и скажешь диве: «Эвенор ждёт нас теперь в лучшем мире, ибо в этом он исполнил свой долг».

— Нет, я не побегу, — сказала Левкиппа. — Раз ты отдаёшь свою жизнь долгу, я тоже отдаю свою. Дай мне один из тех дротиков, которыми ты убил первую лань в Эдеме. Мне не страшно ничто, чем могут грозить люди. Я сумела бы убить себя прежде, чем стану их добычей.

143

XI · LA FAMILLE

XI. СЕМЬЯ

Однако Эвенор и Левкиппа сочли благоразумным подняться в своей лодке до соседнего островка, отделённого от кочующего племени узким и глубоким протоком: оттуда они могли разговаривать с ним и легко спастись в случае враждебных действий.

Они пристали к этому тенистому островку со стороны, скрытой от глаз изгнанников, и лодку, спрятанную в камышах, нельзя было рассмотреть слишком близко. Это была счастливая мысль: волшебная птица, тайны которой эти легковерные люди ещё не разгадали, сохранила своё обаяние и обеспечила среди них власть божественной четы.

Когда изгнанники, тоже поднявшись вдоль берега, оказались против острова, Эвенор сказал им строгим голосом:

— Кто из вас Мос, который выдаёт себя за вдохновлённого духом и открыл вам существование силы, называемой злой, жестокой и неумолимой?

Мос выступил вперёд: остальные указали на него и заставили показать лицо, покрытое стыдом и досадой.

— Это я, — сказал он, — видел того духа во сне и получил от него повеления, которые передал своим братьям. Если ты тот же самый дух, облечённый в более кроткий образ и несущий более прекрасные слова, я готов воздать тебе почести. По твоему блестящему оружию, сделанному из неведомого вещества, я вижу, что ты несёшь нам войну. Дай же всем нам такое оружие и веди нас в бой. Вы видите, — прибавил он, обернувшись к изгнанникам, — жертвы ваши приняты, и вот Бог идёт к вам — уже не грозный и безобразный, каким являлся мне во гневе, а улыбающийся и благосклонный, каким стал с тех пор, как нашими почестями и приношением моей крови мы сумели его умилостивить.

— Мос, — возразил Эвенор, — в своём безумии ты хитрее, чем я мог предполагать. Но оставь заблуждение и спеши вывести из него этих людей, которых ты увлёк в грёзу о нечестивом культе. Не приношение крови привлекает меня и побуждает прийти к вам.

144

И он прибавил, указывая им на Опса, стоявшего рядом с ним:

— Меня привлекла кроткая речь этого отрока; я согласен учить его, чтобы он стал вашим советником и вожатым. Что до тебя, Мос, мы будем учить и тебя, если ты искренне этого желаешь и признаёшь своё заблуждение, ибо ты стал жертвой собственных снов, а злой дух, которого ты возвестил, никогда не существовал нигде, кроме тебя самого.

Приговор Эвенора вызвал больше рвения, чем он того желал: изгнанники, негодуя на Моса, захотели ударить его и изгнать из своей среды. Но Эвенор не хотел ознаменовать начало своего откровения насилием. Он велел оставить Моса в покое и, с трудом успокаивая их умы, сказал:

— Я покину вас, если вы не будете уважать жизнь и свободу этого человека, ибо я отдаю его под защиту дочери неба. Слушайте, люди скорби и мрака: эта женщина освящена божественным словом. Воспитание и наставления она получила от высшего духа — дивы, наследницы тайн славного рода, владевшего землёй прежде нас. Я, как и она, был посвящён в тайны и освящён божественным народом и священным бракосочетанием в прекрасном саду Эдема — великолепном месте, где земля всегда в цвету и воздух всегда чист, но которое ныне доступно лишь избранникам неба. Почитайте же эту женщину как залог союза между небом и вами; слушайте её вдохновенную речь, и пусть она сама скажет вам, почему прощает этого виновного и повелевает вам простить его.

— Пусть говорит! — воскликнули изгнанники. — Пусть женщина говорит, и мы станем слушать её, как тебя самого.

Тогда Левкиппа, с усилием преодолев робость, но ещё не избавившись от недоверия, сказала им, указывая на побеждённого и подавленного Моса:

145

— Этот человек пострадал от отчаяния, и, если он обманул вас, то потому, что сам обманулся. Он думал найти ваше спасение в собственной мысли, а теперь видит, что повёл бы вас к вашей и своей гибели; ибо свободные сильнее вас и лучше защищены, а теперь, когда они взяли жён, лишь они сами должны хранить и защищать этих женщин. Сперва у них не было на них и на вас иных прав, кроме права силы. Вы признали это право неправедным. Как же может оно стать в ваших руках законнее, чем в их руках? Разве насилием исправите вы насилие, а злом уничтожите зло? Перестаньте же завидовать обладанию этими женщинами, которые стали нечисты, если без стыда уступили грубости ваших старших братьев, и стали бы ещё нечистее, если бы теперь уступили вашей. Не среди крови и ярости Бог соглашается благословить любовь, а в невинности и свободе душ. Подумайте же о возвращении в племя ваших отцов, чтобы попросить у них прощения за свой побег и благословения на ваши браки. Чистые девы остались при них. У других хватило мудрости и гордости вернуться туда: они предпочли жить без мужей и детей, нежели без уважения и любви. Идите же и заставьте забыть своё безумие. Смойте с тела кровь животных, которою вы покрыты, и пусть лучше иссохнут ваши руки, чем когда-либо прольют человеческую кровь. Ниспровергните свой нечестивый жертвенник и, прежде чем оставить его, освятите новым культом, чтобы, если ваши дети когда-нибудь снова расселятся в этих диких лесах, они могли сказать: «Здесь наши отцы примирились с небом».

Слово Эвенора было принято с покорностью, слово Левкиппы — с восторгом. Её красота обладала неотразимым обаянием, и, несмотря на заблуждение этих людей, она покоряла их инстинкты небесным целомудрием, исходившим от её взгляда и осанки. Хотя Эвенор, которому претила ложь, сказал им, что она принадлежит к их роду, они видели в ней дух, в самом деле настолько их превосходивший, что невольно испытывали почтение и даже страх. Сам Мос, хотя и лишённый своего влияния, был тронут, и его исступлённое воодушевление меняло и цель, и природу.

146

— Дочь неба, — сказал он, простираясь перед Левкиппой, — мы готовы повиноваться тебе, ибо, если ты повелеваешь нам снова перейти реку, отделяющую нас от племени Прежних людей, ты должна владеть чудесной тайной, позволяющей отвести её воды или остановить течение; разве только божественный лебедь согласится перенести нас на спине на другой берег!

— Лебедь повинуется людям искренним и исполненным доброй воли, — отвечал Эвенор, — но, прежде чем приказать ему помочь вам, я хочу лучше узнать ваши добрые намерения. Мы не согласимся привести в племя ваших отцов непокорных и грубых сыновей, всегда готовых верить в чудеса и понимающих законы духа лишь по вещественным доказательствам. Сосредоточьтесь же и молитесь. Молите того, кого вы не знаете, открыться не вашим глазам, которые будут видеть его лишь в его творениях, но вашим сердцам, которые могут стать достойны того, чтобы понять его. Завтра мы сойдём к вам, и, если найдём вас верными нашим наставлениям, вскоре сами поведём вас к покинутым семьям.

Изгнанники были так утешены и восхищены, что обещали всё, чего желал Эвенор. Он потребовал, чтобы они тотчас отправились ниспровергнуть свой жертвенник или приготовить его для нового культа.

— Сделайте, — сказал он, — для обряда, угодного истинному Богу, то, что посоветует вам ваш ум: по вашим приготовлениям мы узнаем, можем ли совершить ваше возрождение.

Итак, кочующее племя удалилось от берега. Эвенор и Левкиппа отправились провести остаток дня на противоположном берегу с юным Опсом, которого стали наставлять и нашли восприимчивым к вдохновению и склонным к изучению божественного. На следующий день, ещё до рассвета, они пристали к берегу, где жило племя, и под предводительством Опса увидели варварский жертвенник, на котором Мос учредил свой дьявольский культ. Они нашли его украшенным ветвями и цветами; кости жертв исчезли, и вскоре послышались трубные звуки изгнанников, пробовавших извлекать из своих рогов радостные напевы и перекликавшихся друг с другом. Тогда Левкиппа сказала супругу:

147

— Этим людям нужны внешние знаки и религиозные обряды. Дива Телея не захотела научить нас своему культу. Она велела нам спрашивать у собственного сердца, какие формы поклонения приличествуют нашей природе. Будем же молиться, чтобы Бог внушил нам те, которые сблизят нас с этими простодушными людьми, жаждущими просвещения. Смотри, украсив жертвенник цветами, они уже поняли, что прелесть и красота природы — украшения на одеянии вечного Творца!

Эвенор и Левкиппа взошли на вершину жертвенника, чтобы осмотреть его, но вскоре увидели себя окружёнными исполненными рвения изгнанниками, которые, протягивая к ним руки, просили их принести за них жертву неведомому Богу, чью тайну им предстояло открыть.

Мос пришёл последним. После некоторых колебаний он решил с жаром воспользоваться новым светом — столько же по убеждению, сколько из тайной потребности не уступить первенства. Поэтому он обратился к Левкиппе:

— Дочь неба, ты, верно, повелеваешь мне взойти с тобою на жертвенник, чтобы помочь тебе освятить его. Вот я несу тебе приношения: двух голубок — символ кротости, чья чистая кровь может быть только угодна божеству, которому ты служишь.

Эвенор наклонился, взял голубок и с улыбкой подал их Левкиппе, которая прижала их белыми руками к груди.

— Мос, — сказала она, — я вижу, ты старался обдумать наши слова; но ты ещё не понял их и сам ещё недостаточно очистился, чтобы вместе с нами очистить жертвенник. Ты упорно веришь, будто наш Бог хочет крови и ему угодны предсмертные судороги его созданий. Знай, что всё наоборот: малейшее из его созданий ему драгоценно, и умерщвлять его без необходимости — преступление. Но я не презираю твоего приношения, и вот как нужно сделать его угодным Богу.

Говоря это, Левкиппа подняла руки к небу и, раскрыв их, выпустила обеих голубок.

148

— Поймите смысл этого поступка, — сказал Эвенор изгнанникам, онемевшим от изумления. — Земные животные даны вам для ваших нужд, а не для жестоких забав и смертоносных символов. Если вы верите, что небо требует от вас жертв, вы правы. Оно хочет, чтобы вы пожертвовали своими свирепыми инстинктами, гордыней и обидами. То, что вы изображаете на своих религиозных празднествах, должно быть лишь образным выражением вашей покорности и благородных побуждений, которых оно от вас требует. Приносите же ему не смерть и угнетение какого бы то ни было существа, а свободу и жизнь — преходящее выражение его непрестанного действия во вселенной.

Увидев, что их слушают с волнением, Эвенор и Левкиппа стали поочерёдно наставлять своих братьев. Они открыли им то, что знали о природе Бога, о его единстве и его законе любви и благости, распространяющемся на все миры бесконечности и на все создания сообразно мере присущих им потребностей: для одушевлённых субстанций — условия телесной жизни; для разумных субстанций — условия жизни нравственной; для растений и животных — воздух, солнце и питающая земля для пропитания и размножения; для людей — все эти блага, ощущаемые и ценимые благодаря высшему пониманию, для пропитания и продолжения рода в вещественном и божественном смысле.

По мере того как их понимали всё лучше, они открыли им и вечную жизнь душ, искупления и награды в настоящем и будущем; любовь полов, основанную на самоотверженности и несовместимую с угнетением одного пола другим; братскую любовь, основанную на уважении к чужому счастью и преданности всему роду, рассматриваемому как семья — мать всех отдельных семей; наконец, всё, чему научила их дива и что они сумели сделать доступным этим взрослым детям посредством поэтических символов и искусных притч.

После этих торжественных бесед супруги увидели, что им больше нечего бояться этих людей, и Эвенор, желая открыться им, назвал своё имя. Тогда юный Опс бросился ему на грудь:

149

— О брат мой! — воскликнул он. — Неужели ты не помнишь меня? Меня, который, несмотря на свои малые годы, сохранил в памяти твои черты и воображал, что узнаёт тебя под обликом какого-то божества? Увы! Я едва смею взглянуть на тебя, ибо после слёз, которые твой побег вызвал у нашей матери, я, покинув её тоже, во сто раз виновнее другого.

— Будь прощён, брат мой! — отвечал Эвенор, сжимая его в объятиях. — Ведь мы идём нести утешение и радость тем, кто дал нам жизнь. Я вправе обещать тебе это прощение от их имени, ибо не моя воля столь долго удерживала меня вдали от них.

Тогда Эвенор рассказал свою историю и придал своему учению новую силу, поведав историю дивов. После этого он некоторое время провёл с Левкиппой среди изгнанников. Ибо, как ни жаждал он вновь увидеть родителей, он не смел перевезти этих виновных сыновей на другой берег, прежде чем вернуть их к невинной жизни, соединив её с понятиями о нравственности и религии, без которых одной невинности уже не могло быть довольно человеческой семье. Изгнанники с жаром принимали его слово. Совершенная красота божественной четы, её кротость при превосходстве и мудрость при воодушевлении были бы достаточны, чтобы покорить эти неискушённые души, даже если бы знание, пришедшее от дивов, не носило чудесного характера и не обладало неодолимой притягательностью для воображения.

Наконец настала пора, когда лодка смогла небольшими группами перевезти изгнанников на другой берег. Эвенор дал им рассмотреть и понять это изобретение человеческого искусства, крепко привязал лодку в подходящем месте; затем они покинули реку и вскоре стали подниматься по склонам плоскогорья, избегая приближаться к селению свободных, от которых опасались враждебных выходок. Расспросив о том, где находится это поселение, Эвенор повёл свой отряд, соображаясь с полученными сведениями и определяя стороны света, и через несколько дней вновь увидел хижины своего племени.

150

Уход Новых людей изменил жизнь Прежних людей. Более половины семей вдруг лишились самых деятельных и энергичных своих членов, и прежняя склонность к бездействию вновь обрела власть. На смену материнскому горю пришла удвоенная любовь к малым детям; но вместе с тем сильный страх, что и они вскоре освободятся от ига привычки и создадут себе отдельную жизнь, невольно способствовал тому, что их естественное развитие стали сдерживать. Молодые девушки, бежавшие, а потом вернувшиеся, были наказаны и за уход, и за возвращение. Их встретили с радостью, но не умели в должной мере оценить то, что свой проступок они искупили раскаянием, с гордостью приняв за него безбрачие, ибо юноши, оставшиеся в племени, предпочли им тех их подруг, которые его не покидали; и жизнь этих девушек была печальна, а обхождение — угрюмо и надменно. Молодые родители чувствовали, что поддаются вялости — усталости души, тем легче овладевающей человеком, чем меньше он размышлял и страдал: неопытности недостаёт сил для борьбы. Старики почувствовали влечение к эгоизму с той минуты, как значительная часть их семьи, а значит, и их души, отделилась от них. Молодые супруги, сравнивая свою судьбу с долей девушек, лишённых будущего, и ушедших юношей, лишённых жён, простодушно говорили себе: «Хорошо мы сделали, что остались здесь и не поддались никаким новшествам. Остальные достойны жалости!» И, говоря это, не думали жалеть их в самом деле. Словом, в материнском племени развитие человеческих задатков шло вспять вследствие слишком быстрого взлёта, к которому они устремились в новых племенах.

Лишь одна женщина сохранила силу сердца: Аис, мать Эвенора. Она первой из женщин своего рода познала страдание и стала действовать. Годами она плакала и искала своё дитя. Побег второго сына растравил её горе, и она пыталась отыскать и его. Она побежала следом за ним, пыталась перейти реку и едва не погибла в ней. Она уже дважды возвращалась туда и пообещала себе возвращаться, пока не сумеет переправиться.

151

Когда караван изгнанников показался на равнине в красных отблесках вечера, в племени раздался крик изумления. Первой его заметила одна из девушек и воскликнула:

— Вот те, кто хотел нами повелевать и теперь, устав жить без нас, возвращается говорить с нами кротко. Но, если вы меня послушаете, мы больше не пойдём с ними и заставим их остаться здесь, с нами.

Одни обрадовались, другие испугались.

— Быть может, — говорили они, — во главе их злой Сат, и нам лучше спрятаться, чтобы нас не увели против воли.

Но нашлись и такие, кто, не в силах совладать с любопытством или нетерпеливым желанием обеспечить себе запоздавшее замужество, простодушно, хотя и трепеща, побежали навстречу прибывшим.

Однако одна женщина их опередила — женщина ещё красивая и проворная, хотя волосы её преждевременно побелели и она перенесла великие труды. Это была Аис, у которой не проходило дня без того, чтобы по горестной привычке, смешанной с надеждой, окинуть тревожным взглядом равнину, прежде чем вернуться в хижину. Едва она заметила странствующее племя, как бросилась бежать, и вот она уже спешила навстречу Эвенору, словно была уверена в его приближении.

Как пастух, возвращающий стадо в овчарню, Эвенор шёл впереди, поддерживая плечом и рукой свою дорогую Левкиппу, немного утомлённую и прильнувшую к нему.

Увидев бегущую мать, он узнал её — не по чертам, которые изменились и которые он помнил смутно, а по волнению, которого она не скрывала, и по тому, что испытывал он сам; и прежде чем Опс, шедший рядом, успел сказать ему: «Это она!» — он, увлекая Левкиппу ей навстречу, воскликнул:

— Вот она!

Аис искала глазами младшего сына и, едва увидев, уже не видела ничего, кроме него. Она думала, что Эвенора нет в живых, и не могла рассчитывать на двойную радость; но как только она прижала Опса к груди, то подняла глаза на прекрасную чету, просившую её ласк, и, охваченная восхищением и почтением, сказала:

152

— Вот два посланца неба, которые возвращают мне сына; да будут они благословенны!

Аис сама обрела понятие о Боге, не зная иного откровения, кроме откровения скорби.

— О мать моя, — сказал Эвенор, — ты угадала небо, и вот оно соединяет нас, потому что ты не усомнилась!

Аис пала на колени и, словно в исступлении, целовала землю, говоря:

— О, счастливы те, кто рождается и кто остаётся здесь, на земле, раз им даруются дети!

Потом она с упоением смотрела на Эвенора и с обожанием на Левкиппу и не могла ни говорить с ними, ни слушать их. Она расспрашивала о них Опса, словно принимала их за образы сна, и не слышала ни одного ответа. Она говорила невпопад и произносила слова, которых сама не понимала. Потом вдруг оставила их и побежала за мужем и дочерьми, которые подходили медленнее, и, желая сказать им, какая радость к ним пришла, смогла только заплакать.

Пока Эвенор наслаждался ласками и восторгами своей семьи, изгнанники не встречали у своих родных столь безоблачной радости. Их худоба и бледность, которых здесь не могли объяснить, ибо в этом счастливом краю никто никогда не страдал от голода и усталости, внушали нечто похожее на страх, и даже матери не сразу их узнавали. Стариков их вид тревожил ещё больше, и они тихо говорили друг другу: «Вот смуты и волнения, покинувшие нас, возвращаются теперь, когда мы уже начинали забывать зло и горе».

Эвенор ясно видел, что эти блудные дети не умеют объяснить своё раскаяние и что нужно помочь им вновь завоевать любовь родителей. Он заговорил от их имени; рассказал не обо всех их заблуждениях, а обо всех их страданиях; а Левкиппа, заговорив в свою очередь, окончательно смягчила сердца и вернула доверие.

153

Однако в собственном племени, несмотря на долгое отсутствие и на свет знаний, обретённый за это время, Эвенор не вызвал того восторга, с которым его встретили изгнанники. Воображение здесь было холоднее, а обилие жизненных благ не располагает к пылким чувствам. Кроме сердец отца и матери, он нигде не встретил такой внезапной готовности принять его наставления, какая открылась ему в лесу жертвоприношений.

Без Левкиппы, надо полагать, он не приобрёл бы никакого влияния среди Прежних людей, склонных, как все люди оседлые и довольные, отрицать то, чего они не испытали! Но Левкиппа, чьё происхождение было неизвестно, Левкиппа, более дива, чем женщина, по своей особенной красоте, по дару пения и по дару речи, которую возвышало и смягчало само её незнание житейской действительности в том виде, как её понимали люди, Левкиппа, наконец, к которой Эвенор относился с почтительным обожанием, совершенно неведомым мужчинам в их лёгких отношениях с подругами, — она вдруг стала в их глазах исключительным существом; и когда Эвенор впервые заговорил с ними о божественном, они захотели поклоняться Левкиппе как божеству.

— Не обманывай нас, — говорили они, — твоя Левкиппа не одной с нами природы. Она знает тайны неба и родилась не так, как ты, от мужчины и женщины, а из той морской пены, в которой, по твоим словам, её нашла великанша.

Потребовалось немало дней, прежде чем часть оседлого племени приняла и поняла откровение Телеи. Это понятие легче распространялось среди молодёжи, чем в умах, охлаждённых возрастом. Впрочем, оно предлагалось с такой возвышенностью и простодушием, что не могло овладеть людьми, жившими в покое и ленивом невежестве. Если бы Левкиппа захотела воспользоваться своим обаянием, если бы согласилась олицетворить высшую силу и приписать себе дар чудотворения, она могла бы творить чудеса; но её скромность противилась всякому обману, и, когда увидели, что она действует лишь истиной, вновь впали в равнодушие.

154

XII · LE PARADIS RETROUVÉ

XII. ОБРЕТЁННЫЙ РАЙ

Эвенор тщетно пытался познакомить своё племя с открытиями дивов в ремёслах, в добыче и обработке металлов и в употреблении дерева, которому железо придавало формы, пригодные для разнообразных нужд человеческой деятельности. Только его близкие родные и друзья из приморского леса искали у него нравственных наставлений и практических умений. Чтобы предпринять что-нибудь полезное, требовалось согласие всех, а люди оседлого племени вообще отвергали всякое совершенствование и всё, что утомляло. Левкиппа учила жён и сестёр изгнанников мять, прясть и ткать кору и волокнистые стебли. Прочие женщины желали бы, чтобы она не подавала им пример труда, а нашла волшебное средство доставить им украшения, подобные тем, которые ей дала дива и которые они упорно считали упавшими с неба. Ни с одним мужчиной и ни с одной женщиной первобытного города нельзя было и заговаривать об обучении письму и чтению. От наставлений ждали действия амулетов, и малейший камешек, наделённый мнимой волшебной силой, был бы им дороже правил, по которым можно жить добродетельно.

Со своей стороны Мос, не умея отказаться от горьких побед тщеславия, хотя и получил от Эвенора понятие о божественном и ум его в некоторой мере это понятие принял, ловко старался вернуть себе власть. Среди изгнанников и их жён он потерпел неудачу: они вступили в брак и под влиянием Эвенора и Левкиппы начинали понимать и чувствовать сладость истинной любви. Они сменили имя изгнанников на имя примирённых.

Ничего не добившись у них, Мос обратился к Прежним людям и, говоря им о сокровенных силах, льстил суеверному влечению: толковал сны и изобретал тайные способы призывания духов, состоявшие во внешних действиях, а не в усилиях совести и воли. Этот культ более подходил их царственной лени, чем труд мысли, и приобрёл множество приверженцев. Мос, вновь став счастливее, отрёкся от кровавых обрядов. Кроткая религия, принесённая воспитанниками дивы, открывала ему новый источник воодушевления, ибо он был мистиком по природе и, как часто бывает с людьми такого склада, умел соединять искреннюю веру с великой гордыней и известной долей лицемерия.

155

Итак, Эвенор увидел, что влияние чистой истины не может распространиться на всех людей разом и что одним нужны идеи, другим образы, а третьим — факты. Сначала он кротко покорился сопротивлению различных склонностей, считая свою задачу довольно великой, если сумеет приобрести среди себе подобных хоть несколько учеников. Но мало-помалу завистливая борьба, которую Мос исподволь вёл с его проповедью, пользуясь драгоценными понятиями, полученными от него, и искажая их, омрачила ему душу, и он вновь почувствовал себя таким, каким был в детстве, когда страдали его гордыня и чувство собственного превосходства. Он был человеком, а человеку нет ничего труднее, чем отличить пылкую любовь к обращению других в свою веру от пылкого уважения к самому себе.

Он признался в своём огорчении Левкиппе, и однажды, когда они говорили об этом (он предавался некоторой сердечной горечи, она жалела его с несколько слепой снисходительностью любви), их шаги увели их довольно далеко от хижин, к месту, где Эвенор вдруг остановился, поражённый живым воспоминанием, и воскликнул:

— О моя дорогая Левкиппа, вот куда уже много лет назад я пришёл один оплакивать сопротивление юных товарищей моему почину. Я хотел — теперь память возвращает мне эту подробность — установить равенство прав в наших играх и сделать так, чтобы у самых сильных не было больше преимуществ в забавах, чем у самых слабых. Меня не послушали: я остался один, печальный и раздражённый. Я погрузился в своё душевное страдание, не замечал, как шли часы, потом захотел вернуться и заблудился. Я никогда не знал, как попал в Эдем и сколько времени мне понадобилось, чтобы приблизиться к нему, ибо мною овладели горячка и опьянение. Но Телея говорила нам, что со стороны гор Эдем совсем близок к поселениям первых людей, тогда как морем нам понадобилось несколько дней, чтобы достичь устья реки, единственного доступного места на берегу. Мне кажется, если бы мы прошли ещё немного, то увидели бы последние возвышенности плоскогорья и благословенные вершины наших Эдемских гор.

156

— О, если бы я верила этому, — сказала Левкиппа, — этот вид успокоил бы мою душу, раненную твоей раной, а мысль, что я ближе к моей дорогой матери, быть может, помогла бы мне вынести долгую разлуку.

Они шли весь остаток дня; спали под сенью деревьев, а наутро узнали величавые вершины Эдемских гор и с пылким, почти безутешным волнением пошли вдоль их крутого, неприступного подножия.

— Ах, как счастливы эти птицы! — говорила Левкиппа, глядя, как орлы кружат едва различимыми чёрными точками над гребнями, белеющими в свете зари. — Оттуда, где они, виден наш сад наслаждений, наше прекрасное и дорогое жилище и, быть может, наша божественная Телея, которая ухаживает за нашими цветами и кормит с руки наших любимых ланей.

Их влёк шум потока. Опережая спутницу, Эвенор узнал прежнюю расселину, закрытую землетрясением. С этой стороны на неё было легко взобраться. Он попросил Левкиппу подождать, и вскоре она услышала крик удивления и радости. Эвенор, скрывшийся среди скал, показался вновь и сказал ей что-то, чего она не могла разобрать издали. В нетерпении она смело вскарабкалась к нему и увидела, что он рубит гору своим топором. Порода, мягкая и рыхлая в этом месте, уступила напору вод, и в ней образовалось отверстие. Эвенор с жаром расширял его, говоря себе, что, если глыба повсюду такого же состава, нескольких часов работы, быть может, хватит, чтобы проложить себе проход.

Пока он с увлечением трудился, Левкиппа пошла принести ему плодов, чтобы утолить жажду, и, осторожно ступая по выступу скалы к кустику земляники, заметила более широкое отверстие, возникшее ещё до того, как вода стала размывать скалу; из него недавно осыпались земля и гравий. Она вошла в него и через несколько мгновений увидела Эдем. Тогда, задыхаясь и торжествуя, вернулась к супругу.

— Оставь эту работу, — сказала она. — После нашего ухода дверь открылась сама собой. Благословим небо, позволившее нам её найти!

157

Прошло уже несколько времён года с тех пор, как супруги покинули своё уединение, а им казалось, что миновали годы, ибо время измеряется скорее волнениями, чем длительностью. Путь через Эдем был для них подобен сну. Левкиппа скорее летела, чем шла, и ни на мгновение не остановилась взглянуть на свою хижину. Она искала любимую диву, и, когда тревожная, задыхающаяся достигла Тенара, силы стали покидать её, словно от предчувствия великого несчастья. Эвенор поддержал её, помогая войти в грот: грот был пуст. Ложе из медвежьей шкуры было смято и сползло на землю; приручённая Телеей волчица завладела им и кормила там своих детёнышей. Сперва она зарычала, потом, узнав Левкиппу, подползла к её ногам.

— О, моей матери больше нет! — воскликнула Левкиппа. — А я не приняла её последнего вздоха! Горе мне! Горе нашему изгнанию в страну людей!

Она с трудом добралась до скал сольфатары и проникла внутрь, забыв прежний запрет Телеи приближаться к ним и думая лишь о том, чтобы найти останки этой дорогой матери. Из бездны поднимались удушливые испарения, и Эвенор в испуге остановил жену, увидев, как она бледнеет и задыхается.

— Я пойду, — сказал он ей, — ради неба, останься здесь!

В эту минуту послышался жалобный вой, и собаки дивы, выйдя из провала, подошли печально ластиться к Левкиппе, как перед тем волчица.

— Пойдём, — сказала Левкиппа супругу. — Раз эти верные животные сумели перенести раскалённый воздух пещер, сумеем и мы, у которых есть воля; а если они здесь, значит, здесь, мёртвая или живая, и та, кого они любят.

Они проникли в пещеры и нашли диву, распростёртую на беловатом пепле, освещённую мертвенными отблесками голубого света, казалось не имевшего источника. Подойдя ближе, они увидели, что это бледное сияние исходит от неё, и стали смотреть на её неподвижное лицо и угасшие глаза. Левкиппа сочла её мёртвой и, не испытывая ни ужаса, ни отвращения, опустилась на колени поцеловать её лоб, холодный и гладкий, как у мраморной статуи, а Эвенор пытался понять, что значит неподатливая твёрдость её рук, словно окаменевших.

158

Дива ещё дышала. Поцелуй Левкиппы не оживил её, но она почувствовала его сердцем, ибо всё её тело было сковано смертью, которая сопровождалась особыми явлениями, чуждыми человеческому роду. Не сделав ни движения и даже не попытавшись взглянуть, она заговорила. Заговорила голосом, лишённым звучности и похожим на плеск подземных вод:

— Как благ Бог! — сказала она. — Он позволяет моим возлюбленным детям прийти благословить меня в мой последний час! Левкиппа, я больше не вижу тебя; Эвенор, я больше не могу тебя слышать; не говорите со мной, не прикасайтесь к моему телу, его больше нет; оно всё погребено, ибо ему хорошо там, где оно есть. Только моя душа говорит с вами, слушайте её! Через мгновение она будет на более прекрасном светиле. Она ещё здесь лишь потому, что ждала вас. Она знает, что вы совершили с нашей разлуки, ибо, благодаря божественному чуду смерти, на мгновение видит сквозь время и пространство. Порученное вам дело ещё не завершено. Скоро решится его судьба. Вернитесь туда, откуда пришли, вы там нужны и должны оставаться, сколько сможете. Но не печальтесь: вскоре вы будете в Эдеме с послушным избранным племенем, которого никогда не должны покидать. Да, там, в Эдеме, Бог вознаградит вашу покорность, благословив ваш брачный союз; там у вас родятся дети. А теперь прощайте! Верьте! Я вижу… Надейтесь! Я постигаю!… Любите друг друга, Бог любит нас… Благословляю вас… О свобода! Узы рвутся… жизнь зовёт меня, смерть меня покидает… Я слышу далёкие голоса… Дети мои… Ах, как счастливы души, покидающие эту темницу тела! Теперь выйдите и больше не возвращайтесь, ибо сейчас совершится великое таинство. Идите!…

Она умолкла. Эвенор и Левкиппа были поражены изумлением, ибо, когда она говорила, её губы не двигались, и даже самый голос, казалось, не исходил от неё, а парил над нею. Сияние, окутывавшее её, побледнело над ней. Пещера снова погрузилась во мрак. Собаки, стоявшие у входа, с воем убежали. Эвенор вынес Левкиппу, которая в тяжёлом и жгучем воздухе вулканического жерла лишилась чувств. Он донёс её до самого Эдема, и лишь там она смогла оплакать на груди супруга диву, которая так любила её.

159

Она хотела вернуться к её мёртвому телу, но Эвенор напомнил, что некогда Телея велела им, если смерть застанет её врасплох, отнести её в пещеру Тенара, где она хотела быть преданной разлагающему действию этой природной парильни, в которой истлел прах её родителей, супруга и двоих детей.

Стоя на коленях возле своей дорогой Левкиппы в хижине Эдема, Эвенор вернул ей мужество излиянием безграничной нежности. Он попросил прощения за вчерашний порыв слабости и эгоизма, который теперь считал недостойным её, недостойным мудрости, преподанной Телеей, и недостойным себя самого.

— Уйдём, — сказал он ей, — вернёмся к нашим братьям, и, предсказала ли дива обещанную нам судьбу или грезила о ней, исполним до конца с терпением порученное нам дело. Если мне ещё случится, слабому и тщеславному человеку, принять страдание своей гордыни за святость своего предназначения, напомни мне, Левкиппа, что самая небесная из дивов назвала меня сыном, что я получил от неё свет любви, а от тебя — любовь самой небесной из женщин. Если при мысли о такой славе и таком счастье мне недостанет терпения с людьми моего рода, грози мне строгостью неба, ибо тогда мне по заслугам придётся искупить своё безумие и неблагодарность. Но нет! Этого не случится, ибо я чувствую, что теперь должен подняться над самим собой. Быть может, доверие к высшей мудрости Телеи делало меня ленивым в борьбе с собой. Если я медлю проявить силу и добродетель, говорил я себе, у неё хватит их и на меня, и она поправит в сердце моей возлюбленной Левкиппы всё, чем я повредил себе собственной слабостью. А теперь, Левкиппа, если бы я поколебал твою веру своими сомнениями, а мужество — своим унынием, кто утешил бы тебя в этом бедствии, которое разделила бы твоя любовь? Какая рука отёрла бы слёзы, которые ты проливала бы тайно, отирая мои несдержанные и малодушные слёзы? Значит, и тебе пришлось бы, как Телее, иметь силу за двоих; а я позволил бы тебе нести двойное бремя? Нет, нет, отныне я хочу и должен быть для тебя больше чем братом и больше чем супругом; хочу стать отцом и матерью, которых отняли у тебя волны; и, если я не могу дать тебе сокровища божественного знания, которыми обладала обожаемая дива, я хочу по крайней мере вернуть тебе её чуткую нежность и материнскую самоотверженность.

160

— О возлюбленный моей души! — сказала Левкиппа. — Прости и ты мне разрывающее сердце горе. Ты видишь, слаба я, раз у меня столько слёз по моей диве, тогда как я должна была бы думать лишь о том, чтобы утешить твою скорбь, такую же великую, такую же глубокую, как моя. Так ли она учила меня любить тебя, она, беспрестанно говорившая мне: «Наши собственные страдания — ничто в сравнении с тем злом, которое они причиняют любящим нас. Будем же молча умерщвлять свои печали, и пусть нас утешает радость, что мы избавили от них любимых!» И тебе, Эвенор, придётся напоминать мне о чуткой нежности дивы, когда я стану слишком много думать о ней, не заботясь о скорби, которую разбужу в твоём сердце. Разве, отдавая тебя мне, она не сказала: «Вот твой отец и твоя мать в твоём брате и супруге»?

Эвенор и Левкиппа покинули Эдем, сопровождаемые собаками Телеи, которые больше не хотели расставаться с ними, и уже на другой день вернулись в племя.

Там царило сильное волнение. Сат и значительная часть сильных мужчин его племени возвратились — не с желанием примириться с Прежними людьми или с изгнанниками, а с намерением отнять у них этот край, самый плодородный и здоровый на плоскогорье, если только те не согласятся подчиниться всем прихотям их деспотизма. Эти люди, именовавшие себя свободными, понимали свободу лишь для самих себя. Свобода других для них ничего не значила, и дух касты так овладел ими, что они искали изгнанников в приморских лесах с намерением взять их к себе в услужение, заставить охотиться для них, кормить и давать им кров по своему произволу — словом, обратить в рабство. Таков был плод бессердечной энергии и непросвещённой деятельности их вождя, грозного Сата.

161

Ещё более личная причина побудила его преследовать изгнанников до самого племени Прежних людей. Он лишился жены: она умерла от его жестокого обращения. Он не осмелился потребовать ни от одного из своих смелых товарищей уступить ему любимую женщину и рассчитывал найти в племени ещё свободную девушку или плохо защищённую жену.

Большинство примирённых, наставленных и воодушевлённых Эвенором и Левкиппой, после возвращения вели себя так мудро, что Прежние люди сочли возможным с доверием принять свободных; но за те два дня, что свободные находились здесь, они уже заговорили как хозяева, уже Сат потребовал отдать ему юную Лит, единственную девушку племени, ещё ожидавшую дня своего брака. Её женихом, естественно, был Опс, последний из неженатых юношей: по возрасту они не могли лучше подойти друг другу, и оба дали друг другу слово. Кроме того, Лит испытывала к Сату сильное отвращение, и её испуганные родители ссылались на то, что она ещё не достигла брачного возраста. Но Сат не считался с их отказом и готовился похитить девушку, когда Эвенор, едва вернувшийся к матери, услышал мольбы этой встревоженной семьи и семьи Опса, то есть своей собственной, прийти им на помощь.

Эвенор отправился к Сату, а за ним последовала Левкиппа, со страхом думавшая об этой беседе; однако она осталась снаружи, пока её супруг вошёл в хижину, где горделивый вождь свободных, расположившись у собственных родителей как в завоёванной стране, почти нагой, опоясанный короткой одеждой из кабаньей шкуры, прекрасный грубой и дикой красотой, беспрестанно играя палицей, словно готовился ударить всякого, кто ему воспротивится, насмехался над увещаниями отца и повелевал собственной матерью как служанкой.

Эвенор заговорил с ним искусно и кротко, напоминая об их родстве, о детских воспоминаниях и стараясь внушить ему уважение к чужой свободе. Сат отвечал презрительно, потом с угрозой, и, когда он возвысил свой хриплый, громовой голос, встревоженная Левкиппа вошла с Опсом и быстро приблизилась к мужу.

162

При виде этого создания, которому тогда не было равного на земле, свирепый Сат на мгновение почувствовал себя побеждённым и робким. Он даже как будто смягчился и обещал подумать.

Но едва супруги удалились, Сат пошёл к своим товарищам:

— Я видел жену Эвенора, — сказал он им. — Она не похожа ни на одну другую, и я хочу её.

Все обещали ему, что он её получит. Радуясь его увлечению этой женщиной, они думали, что, помогая ему завладеть ею, навсегда оградят от его посягательств своих жён; но на другой день, увидев Левкиппу, они почувствовали к собственным подругам одно презрение, а некоторые решили похитить её для себя.

Левкиппу испугали дерзкие и пылкие взгляды, устремлённые на неё.

— Чего ты боишься? — сказал ей Эвенор. — Разве я не рядом, чтобы защитить тебя?

— Что ты сможешь один против них всех? — отвечала Левкиппа. — Захочет ли племя вступить в кровавую распрю ради частного дела? Этот грубый Сат ненавидит тебя, его товарищи сильнее и многочисленнее наших; да и станем ли мы ждать, пока начнётся бой? Разве ты не видишь, что эти люди недоступны ни мудрости, ни разуму? Бежим, мой дорогой Эвенор, укроемся в Эдеме. Нам будет легко укрепиться там против их нападений, если они когда-нибудь откроют таинственный вход, который Провидение позволило нам найти.

Эвенор, удерживаемый остатком гордыни, а также чувством законной гордости и истинного мужества, противился бегству. Он не мог поверить, что Сат захочет пустить в ход силу, и думал, что его решительное поведение и поведение друзей внушат свободным почтение; но в течение дня с горестью узнал, что несколько стариков и почти вся молодёжь обоего пола из оседлого племени бежали с Мосом. В Мосе было больше ненависти, чем мужества, и, когда его не поддерживало фанатическое исступление, он был боязлив и уныл. К тому же он давно замышлял увлечь за собой приверженцев, которых сумел приобрести, и основать с ними поселение, где влияние Эвенора больше не уравновешивало бы его собственного.

163

Эвенор ещё надеялся, что старики сумеют силой своего нравственного авторитета предотвратить несправедливость. Он отправился к ним с Левкиппой, пока Сат со своей стороны воодушевлял товарищей. Эвенор нашёл беспечных старцев, предпочитавших уступить, нежели бороться; и, когда он печально и задумчиво возвращался к своей хижине, всё ещё желая сомневаться в злобе Сата, он увидел родителей среди друзей, которые тревожно совещались.

Опс вышел ему навстречу и сказал:

— Сат приходил сюда с несколькими своими людьми; он потребовал, чтобы сегодня вечером Левкиппу отдали ему в руки. Когда мы отказались передать Левкиппе подобное приказание, он удалился со смехом, а теперь, несомненно, готовится применить силу. Поэтому мы собрались вокруг твоего жилища, пока наш отец старается собрать для сопротивления других людей, кроме нас; но нельзя надеяться, что нас будет столько же, сколько свободных. Дай же нам уверенность и мужество, ибо, быть может, нам придётся умереть, защищая Лит и Левкиппу, и нужно, чтобы хоть наша самоотверженность принесла им пользу.

— О Боже! — сказала Левкиппа. — Неужели я стану причиной этой братоубийственной борьбы! Я говорила тебе, Эвенор: надо бежать.

Но бегство казалось невозможным. Было слишком поздно, ибо свободные следили за всеми движениями примирённых и их вождя. Отец Эвенора вернулся с несколькими зрелыми мужчинами племени (среди них была семья Лит), принявшими слово Эвенора; они говорили: «Разум и справедливость повелевают нам защитить Левкиппу; ибо, если мы уступим сегодня, завтра другие свободные, овдовевшие или уставшие от своих жён, которых они не умеют любить, придут требовать наших дочерей, даже прежде, чем те достигнут брачного возраста, или против воли их сердца, и заставят их умереть от изнурения и горя раньше срока, как умерла в цвете лет жена Сата».

Жёны этих зрелых мужчин и жёны примирённых, питавшие к Левкиппе восторженную нежность и трепетавшие при мысли об опасности, которой подвергались их мужья, тоже захотели вооружиться; и Левкиппа, теперь воодушевлённая мужеством и самоотверженностью маленького отряда, раздала металлическое оружие, стрелы и дротики, полученные от дивы, и вооружилась сама, решив убивать, лишь бы не дать убить супруга или осквернить своё целомудрие.

164

Между тем день проходил, а свободные, которых ждали с минуты на минуту, не выступали. Среди них, как бывает во всяком дурном предприятии, вспыхнул раздор, и некоторые, воспылав любовью к Левкиппе, требовали, чтобы после победы обладание дочерью дивов решилось жребием. Дети, прокравшиеся к месту их совета, пришли рассказать Эвенору об этом происшествии. Оттого Эвенор ещё больше уверился в торжестве своего дела; но его мать Аис, видя, как спускаются первые тени ночи, обещавшей грозу, заговорила с ним так:

— Вот теперь бегство становится возможным. Вот свободные собрались для раздора, как мы — для дружбы. Бог не хочет, чтобы лилась кровь, и это он нарушил согласие злых, чтобы помочь нам уйти. Пусть каждая мать возьмёт самых маленьких детей, пусть каждый отец позаботится о старших, пусть каждый муж уведёт жену, пусть Эвенор и Левкиппа станут нашими проводниками и отведут нас в ту страну Эдема, где мы построим новый город и станем поклоняться великому духу, покровителю праведных душ.

Итак, новые поселенцы ушли тайком, не взяв ни одежд, ни сосудов, не уведя ни одного животного, кроме собак дивы, которые ни на шаг не отходили от Левкиппы; небольшими группами они сходились в лесу, где Эвенор, ушедший первым с женой, ждал их, чтобы возглавить шествие.

При свете молний и грохоте грома беглецы шли часть ночи, и на этот раз путь продолжался лишь несколько часов: собаки открыли более прямую и более таинственную дорогу. Но когда при приближении к Эдему усталые дети потребовали часового отдыха, Эвенор, бодрствовавший вместе с мужчинами, заметил, что один из переселенцев держится в отдалении, в одиночестве; а когда он захотел приблизиться и узнать его, тот человек отошёл и исчез в гуще ветвей.

— За нами кто-то шёл, — сказал Эвенор отцу, которому уже тоже показалось, что он заметил лазутчика, — нужно быть настороже.

165

Они разбудили женщин, и все снова двинулись в путь, не встречая препятствий; но когда подошли к вратам Эдема, там появился Сат с небольшим решительным отрядом, который ему удалось собрать. Бой уже готов был начаться, когда Сату и его товарищам показалось, что навстречу им устремилась женщина исполинского роста, вся сияющая светом, и обратила к ним своё пламенеющее лицо. Ужас их был так велик, что они бежали, бросая оружие и испуская вопли отчаяния. Одни падали по дороге, словно сражённые страхом; другие остановились лишь на берегу реки, отделявшей их от селения свободных, и переправились через неё на другой день, клянясь никогда не возвращаться назад. Сат удалился, не выдав своего страха никаким слишком заметным знаком; но, вернувшись к Прежним людям, впал в бред и чуть не умер. Выздоровев, он стал проявлять если не больше доброты, то по крайней мере больше страха, когда товарищи напоминали ему о грозном видении, и нрав его смягчился настолько, что примирение между ним и людьми прежнего племени стало возможным.

Что до Эвенора и Левкиппы, они тоже видели защитившую их сияющую женщину; но видели её иначе, и рост её не показался им намного выше человеческого. Их товарищам видение не открылось, и они с восторгом вошли в Эдем. Когда же Эвенор и Левкиппа, прежде чем последовать за ними, захотели рассмотреть лицо таинственного существа, которое до тех пор, казалось, уклонялось от их взглядов, оно обернулось, и они узнали обожаемые черты дивы, сиявшие юностью и красотой.

Но прежде чем они успели броситься к ней и заговорить, она исчезла, и они спросили себя, не было ли сном то, что они видели.

Взволнованная и восторженная Левкиппа побежала к пещере Тенара. Там она нашла тело дивы, уже высохшее и почерневшее от вулканического дыма и навсегда лежавшее на прахе своего рода.

Остальная жизнь Эвенора и Левкиппы теряется во мраке неведомых времён. Вероятно, поселение в Эдеме процветало и новый золотой век, озарённый светом предшествовавшего божественного века, долго царил там, оставаясь неведомым другим родам. Однако Эвенор, верный наставлениям Телеи, поклялся себе, возвращаясь в райскую крепость, не ограничивать своего предназначения нравственными радостями семьи и племени. Надо полагать, он не раз покидал Эдем, чтобы распространять свет в различных поселениях, которые Сат, Мос, Прежние люди и свободные основали на плоскогорье; но история баснословных веков, представляющая собой лишь поэтическое предание, из-за великого разнообразия своих сказаний и многочисленных символов оставляет события первоначальных цивилизаций в непроницаемой тени.

КОНЕЦ.

166
Опубликовано в 🏡