Скажем, какое важное следствие вытекает из этого положения; ибо, хотя появление человека на земле, после новых неизмеримых черед столетий, знаменует новую эпоху — ту, которую философ[1], чьё деление мы принимаем, называет эпохой Юпитера, отца людей; хотя появление этого нового существа и ведёт к изменению облика земного мира, переход был столь постепенным и незаметным, что совершенство последних плодов творения нам следует оценивать тем же взглядом, которым мы охватываем всю цепь существ. Скажем же, на какой вопрос мы хотели ответить, разграничивая последовательность творения и последовательность рождения.
Не сын ли человек обезьяны? Вот о чём люди, немного знакомые с новыми учениями естественной истории, с тревожной иронией спрашивают знатоков этой науки. И некоторые из этих знатоков колеблются с ответом: действительность, открывающаяся их наблюдению, побуждает их сказать «да», но их печалит и страшит низменное и возмутительное следствие такого утверждения.
Так вот, разрешать этот ужасный вопрос надлежит не естествоиспытателям в собственном смысле слова, а тем учёным, которые изучали природу как наблюдатели, анатомы, философы, художники, метафизики и моралисты. Прислушайтесь к этим великим умам: они скажут вам, что человек воистину сын Божий, тогда как все низшие создания — лишь Его творения[2].
Посмотрим, каково было бы сказание о происхождении человека у естествоиспытателей в собственном смысле слова, исходящих из наблюдаемой действительности. Пара бесстыдных, зловредных, безобразных животных, заблудившаяся в каком-нибудь лесу вдали от привычного обиталища, могла бы оказаться застигнутой одним из тех великих преобразований природы, которые изменяют самое телесное строение существ, или же просто попасть в среду, уже существовавшую, но ещё не освоенную этим видом. Посмотрим, что из этого выйдет.
Эти животные тщетно пытаются жить в таких необычных условиях; они производят потомство, угнетённые или возбуждённые болезненным состоянием; затем умирают, исчезают, оставив под небом другую пару, уже изменившуюся, в которой их прежняя природа соединяется с новой. Эта пара, подвергаясь случайностям того же рода, что и породившая её, может через несколько поколений дать начало человеческому роду. Что это за промежуточные пары? Мы предполагаем их здесь, чтобы сделать гипотезу более правдоподобной, хотя наука их не знает и не нашла никаких вещественных следов их существования. Каковы бы они ни были, естествоиспытатель, придерживающийся такого взгляда, должен, оставаясь последовательным, представить себе первое существо, которое благодаря дару речи заслуживает имени человека, в облике того человека, который более всего напоминает обезьяну; следовательно, Адам этого сказания — один из тех чудовищных дикарей Южных морей, которые насилуют всякую встреченную женщину, сперва едва не убив её[3].
Отвратим взор от такого происхождения. Допустим, раз уж это необходимо, что существуют расы, либо выродившиеся от обособленной дикой жизни, либо с первых шагов жизни поставленные в менее благоприятные условия и способные лишь после долгих испытаний достичь той степени разумности, которая отличает человека во всей полноте его природы; но не позволим навязывать нам первые наброски при сотворении человека как прямых предков наших рас, способных к совершенствованию; отвергнем узкую и фаталистическую мысль о непрерывном творении посредством непрерывного рождения одних существ от других.
Что же до грехопадения человека, которое будто бы неизбежно низвело некоторых из его потомков до той степени упадка, в какой мы видим ныне отдельные дикие племена, не станем принимать миф об Адаме за буквальный рассказ. Подобно тому как каждый каменный пласт — страница Книги Бытия, свидетельствующая о порядке и длительности творения до человека, так и каждый шаг человеческого духа, по пути ли зла или по пути добра, вероятно, охватывает целые столетия, которые не могут вместиться в краткую жизнь одной-единственной пары. Впрочем, успокоимся: плод с древа познания ещё не сорван, и бедная Ева могла лишь жадно вдыхать его таинственный аромат. Если бы этот чудесный плод не оставался ещё на райском древе, охраняемом драконом невежества, если бы от нашей праматери мы получили ясное и прочное знание добра и зла, зло было бы уничтожено, а голова змея давно была бы сокрушена. Наше невежество в столь многом и увековечивает на земле царство Сатаны, ибо относительное зло есть лишь незнание абсолютного добра.
И всё же, если бы для объяснения существования человека нам пришлось выбирать между этим Моисеевым Бытием, с его светлой поэзией и мрачной предопределённостью, и тем, которое мы только что набросали, мы гораздо охотнее выбрали бы первое. Если оно и делает Бога несправедливым и жестоким, то по крайней мере оставляет Его всемогущим Богом, связанным с делом Своих рук, тогда как другая гипотеза превращает Его лишь в действующий закон материи, воспроизводящей себя по собственному капризу.
Теперь, когда мы отвергли — не силой наших рассуждений, а протестом нашей души — происхождение человека от животных путём рождения, мы можем рассмотреть человека, в свой час возникшего от оплодотворяющего соединения божественной любви со всеобщей субстанцией. Конечно, между этим новым существом и теми, что предшествовали его появлению, возникали типы, подобные незавершённым изображениям общего строения человека; но именно потому, что эти наброски остались живыми и навеки незавершёнными, они не могли породить полного и законченного человеческого образа. Обезьяна осталась обезьяной, согласно велению Бога: Растите и размножайтесь, каждый по своему виду.
Какие черты по существу отличают человека от последних звеньев цепи созданий, предшествовавших ему? Метафизики говорят нам: человек — существо, которое мыслит, то есть познаёт себя, может сказать я. Философы прибавляют: это тот, кто ищет, то есть испытывает беспокойство и потребность в совершенствовании ещё прежде, чем обретёт желание совершенствоваться и понятие о том, что это значит. Естествоиспытатели говорят: это тот, кто говорит, то есть умеет выражать свои мысли и свою волю.
На наш взгляд, к этим трём существенным признакам необходимо прибавить четвёртый. Человек познаёт себя разумом; он может стремиться к совершенствованию лишь по потребности разума; он мог обрести речь лишь усилием разума. Эта тройная способность — мыслить, действовать и говорить — может исходить из одного очага: любви к себе, личной выгоды, эгоизма. Поэтому я осмелюсь прибавить: человек — тот, кто может любить, ибо мне нужен человек во всей полноте своей природы, каким он был задуман божественной мыслью.
Впрочем, осмелюсь сказать и то, что различие между мыслью, действием и языком человека и мыслью, действием и языком животных не кажется мне достаточно резкой границей между человеком и животным. Животные тех видов, чьё строение наиболее близко к человеческому, до известной степени мыслят, действуют и говорят; и даже у самых низших видов есть инстинктивная предусмотрительность и правила совместной жизни, которые с необходимостью предполагают способность понимать друг друга посредством какого-либо языка. Мир муравьёв и мир пчёл не открыли нам тайны того, как проявляет себя каждая отдельная особь. Там в труде и деятельности царят порядок и постоянство, которым у человеческого рода нет примера. Инстинкт кажется мне весьма неопределённым словом для объяснения этого единообразия судеб, предначертанных провидением существам, неспособным к дальнейшему развитию. Разумеют ли под ним неотвратимый закон, вещественное следствие строения организма? Но ни в одном организме нет следствий чисто вещественных. Всякое действие, всякое воление исходят от духа, повелевающего материей. Поэтому между искусством бобра и искусством человека я могу видеть лишь различие в степени; следовательно, и между языком человека и языком бобра — лишь различие между более широким и более ограниченным кругом мыслей.
И кто осмелится сказать нам, что какой-либо человеческий язык столь же прекрасен, столь же богат, столь же разнообразен, как таинственное пение соловья? Если считать это пение простым выражением радости и любви, где найти выражение более полное и проникновенное? Если это лишь музыкальное наслаждение, птица — великий художник; если же это язык, птица в высшей степени красноречива. Человек слушает её с восторгом, и эта мелодия воистину переносит его в грёзы об Эдеме.
Если некоторые животные кажутся нам немыми, то либо наше восприятие недостаточно тонко, чтобы уловить их голос, либо они понимают друг друга посредством ещё менее уловимых движений и жестов. Если другие, как нам кажется, без конца повторяют однообразный крик или хрип, выражающий всё то же желание или всё ту же потребность, то, быть может, мы не умеем вслушиваться достаточно чутко или внимательно, чтобы различить бесконечное множество оттенков в звуке этого однострунного инструмента. Всё — тайна в этом мире, куда мы можем проникнуть лишь наблюдением внешних явлений. Вот почему проявления необычайного ума у некоторых животных повергают нас в глубокое изумление, а иные естествоиспытатели, привыкшие подмечать подобные явления, незаметно для себя начинают ставить инстинкт неразумного животного выше человеческого разума.
Что до меня, признаюсь, всё это кажется мне игрой слов. В сколько-нибудь развитом органическом мире нет неразумных животных. Всякий инстинкт — более или менее ограниченная доля разума, проистекшего из одного и того же божественного начала. Этот разум, дивным образом уделённый каждому виду сообразно его потребностям, даёт в мысли, деятельности и языке каждого сходные плоды во всём, что касается инстинктов сохранения и воспроизведения вида и особи. Все они до известной степени умеют сказать я, поскольку все умеют искать, захватывать или убеждать и, наконец, обладать своим не-я. Все умеют с бесконечной заботой сохранять зародыш своего потомства, либо готовя ему жилище удивительной прочности и удобства, либо помещая его в укрытия и в условия, особенно благоприятные для его появления на свет[4].
Истинное превосходство человека, стало быть, не в одном только разуме: ведь преимущества этого превосходства можно было бы оспорить — правда, с материальной точки зрения, но доводами весьма убедительными на вид. С нравственной же точки зрения великие души, чистые и простые, могут скорее смотреть с сожалением на мнимые потребности, порождённые горделивой роскошью человека, чем восхищаться ими. Эта мысль и побудила Иисуса произнести те возвышенные слова: «Посмотрите на полевые лилии! Они не трудятся и не прядут, и всё же, говорю вам, Соломон во всей славе своей никогда не был одет, как одна из них!»
Но чтобы высокое достоинство человека на вершине творения стало явным и неоспоримым, нужно рассматривать его во всей полноте, нужно заглянуть в его сердце не менее, чем в его голову и во все его органы; нужно желать, чтобы он был таким, каким Бог его создал или предназначил ему стать, то есть более любящим, более совершенным в любви, чем все прочие существа населяемого им мира.
В этом человек воистину больше, чем творение Божие: он — сын Божий. Сущность творящего начала есть любовь, и потому на всём пути — от образования в огне той тверди, на которой мы обитаем, до нашего появления на этом шаре, мало-помалу превратившемся в земной рай, — мы были призваны сюда лишь любовью и для любви. Когда вещественное творение на земле обрело покой, вечная деятельность должна была продолжиться в ином виде. Бог не мог оставить нас во власти наших склонностей, даровав нам определённую меру свободы, и не вложить в нас соразмерную ей меру божественного идеала. Поэтому Он вложил в наше сердце любовь — уже не одну лишь инстинктивную страсть, которая ведает рождением существ, но любовь более тонкой природы, устремлённую к бесконечности и тем самым исходящую от божественной любви.
Человек, рождённый существом общественным, должен был стремиться к обществу с первых проявлений своей жизни; но должны ли были человеческие общества воплотить лишь то объединение материальных интересов, какое существует в улье или муравейнике? Нет; человек должен был вскоре включить в круг своих первоначальных потребностей в совместной жизни любовь, распространяющуюся на всё, чем он живёт: на Бога, семью, отечество, человечество.
Все эти виды любви сливаются воедино в целостной душе. Они питают друг друга, и, когда душа даёт погибнуть хотя бы одному из них, все остальные оказываются смертельно поражены. Поэтому эта любовь во всей её полноте уже была в зародыше в груди первого человека; иначе он не был бы человеком.